Колум Маккэнн - Танцовщик
— Прыгай, — крикнул Рудик. — Прыгай, жопа!
Но мальчишка не прыгнул, а просто слез на берег. Рудик поплавал, потом вернулся к нам, невозмутимо опустился на одеяло. Достал из банки огурец, однако тело мальчика подрагивало, а глаза еще наполнял заметил я, страх. Анна принялась выговаривать ему, но Рудик просто жевал огурец, и кончилось тем, что она пожала плечами. Мальчик взглянул на нее из-под упавшей на лоб пряди, дожевал огурец и положил голову ей на плечо.
— Странный ты ребенок, — сказала она.
Он что ни день приходил в нашу комнату, иногда по два-три раза. Некоторые сохраненные нами фотографии подпадали под запрет. Мы прятали их в двойной задней стенке деревянного книжного шкапа, одной из немногих моих столярных затей и впрямь себя оправдавших, поскольку она пережила визиты людей из Министерства. Рудик научился извлекать из конвертов снимки, держа их за края, чтобы пальцы его не оставляли пятен. Как научился и тщательно очищать от пыли иглу патефона. Пара сухих щелчков — и вступают скрипки; эти звуки действовали на него как целительное средство.
Он прохаживался по комнате, закрыв глаза.
Особенно полюбился ему Скрябин, музыку которого Рудик слушал, застыв на месте, словно желая, чтобы она повторялась тысячу раз, пока сам композитор не встанет с ним рядом, подкармливая огонь звуками флейт.
Рудик имел неприятнейшую привычку слушать музыку с открытым ртом, не стоило, однако ж, хлопать его по плечу, да и вообще отрывать от этого занятия. Анна однажды коснулась его подбородка — он отпрянул. Я понимал: дело тут в отце. Временами на лице Рудика появлялись ссадины, не такие уж и страшные, но все равно ясно было, что его снова побили. Мальчик рассказал нам, что отец работает на реке, вылавливает бревна. Я полагал, что его поразило давнее проклятие всех отцов — желание, чтобы сын воспользовался себе во благо всем, за что он, отец, боролся: стал врачом, или командиром, или политработником, или инженером. А танцы представлялись ему верной дорогой в богадельню. В школе Рудик успевал плохо, учителя говорили, что на уроках он вертится, постоянно что-то напевает, а время от времени разглядывает книги по искусству, которые берет для него в библиотеке сестра. Он проникся любовью к Микеланджело, оставлял в школьных тетрадях рисунки — подростковые, конечно, но неплохие.
Только Дом пионеров и хвалил его — там Рудик занимался по вторникам народными танцами. А в те вечера, когда в Оперном давали балет — «Эсмеральду», «Коппелию», «Дон Кихота», «Лебединое озеро», — он старался улизнуть из дома, проскользнуть служебным входом в театр, а там мой друг Альберт Тихонов усаживал его где-нибудь.
Как раз когда он возвращался домой и отец дознавался — откуда, Рудику и доставалось на орехи.
На побои он не жаловался и отвечал на вопросы о синяках пустым взглядом, как многие знакомые мне мальчики, да и мужчины тоже. Его били за танцы, а он продолжал танцевать, стало быть, одно уравновешивалось другим. Да и били-то под горячую руку, ничего не обдумывая заранее, что произошло и после тринадцатого дня его рождения, когда Рудику досталось особенно сильно. Я не сомневался, Рудик такого обращения заслуживал — он бывал иногда на редкость вздорным, и все же понимал: избивая его, отказывая сыну в праве на танец, отец тем самым развязывает мальчику руки.
Анна недолгое время поговаривала о том, чтобы пойти к его матери, но затем решила: не стоит. Умный человек если и вступает во тьму, то лишь одной ногой.
К памяти я всегда относился как к самодовольной врунье, однако Анна пристрастилась рассказывать Рудику под потрескивание патефонной пластинки всякую всячину из прошлого. Пересказав приукрашенную версию своей юности, она поспешила перейти к годам, проведенным ею в кордебалете. И уж тут дала себе волю! Костюмы, художники, заграничные гастроли! Санкт-Петербург, струи дождя в свете уличных фонарей! Покатая сцена Кировского! Ария тенора из последнего акта «Тоски»! Недолгое время спустя остановить ее было уже невозможно. Повторялась история про голландского мальчика и плотину с той только разницей, что на свободу вырывалась не одна лишь вода канала, но все сразу: дамбы, берега и трава на них.
Я радовался тому, что она не лжет мальчику, не изображает себя великой балериной, которой история отказала в славе. Нет. Слова ее отличались прелестной правдивостью. Она рассказывала, как стояла за кулисами великих театров, мечтая танцевать на их сценах. Ее воспоминания о Павловой расцвечивались красками не столь яркими, как у других, — может быть, потому, что и сама Павлова была для нее лишь носительницей стихийной силы танца. И мои мысли тоже уплывали куда-то без руля и ветрил — назад в Мариинку, в первый ее ряд, где я со страстным волнением ждал выхода Анны в кордебалете. Когда после «Лебединого озера» начинались вызовы на поклоны, поднимался крик: «Анна! Анна! Анна!» Я воображал, что публика требует мою Анну, и кричал вместе со всеми. А после дожидался ее, и мы шли, взявшись за руки, по улице Росси, и из окна в четвертом этаже ее дома выглядывала мать Анны. Я подводил мою спутницу поближе к стене и целовал ее, потом она касалась моего лица и со смешком убегала наверх.
Как давно это было, как странно, но порою все наши мертвые друзья оживали в ее рассказах.
Рудик слушал их со своего рода упоенным неверием. Я не сразу сообразил, что неверие это порождалось милосердным невежеством. В конце концов ему было тогда тринадцать лет, а думать его учили совсем не так, как думали мы. И все же мне казалось замечательным, что он и недели спустя помнил услышанное от Анны и иногда цитировал ее слово в слово.
Он впивал все услышанное, подрастал, становился нескладен, обзавелся ехидной ухмылкой, способной кому угодно заткнуть рот, но плохо пока понимал и тело свое, и его силу. Можно даже сказать, что был он застенчив и пуглив. Анна твердила ему, что в танце должно участвовать все тело, целиком, не только руки и ноги. Ущипнув Рудика за ухо, она говорила: вот даже мочка его должна поверить в движение. Выпрями ноги. Будь точнее при поворотах! Думай о контуре тела. Впитывай танец, как промокашка. И он прилежно выполнял ее указания, не прерывая усилий, пока не совершенствовал па окончательно, даже если это было чревато новыми побоями. По воскресеньям Анна отводила его сначала в музей, а оттуда на репетиции в Оперном, они встречались каждый день. И по пути домой Рудик вспоминал увиденные ими движения — мужчин или женщин, неважно, — и воспроизводил их по памяти.
Он пролегал между нами, как долгий, насыщенный событиями вечер.
Понемногу Рудик начал обзаводиться новым для него словарем, не то чтобы подходящим ему, мальчику не хватало для этого культурной начинки. Однако услышать от неотесанного провинциального отрока какое-нибудь port de bras — в этом присутствовало нечто чарующее, он начинал казаться мне только что вышедшим из озаренной свечами залы. А между тем, сидя за нашим столом, Рудик совершенно по-варварски пожирал козий сыр. Он в жизни своей не слыхал слов «мойте руки перед едой». Он мог ковыряться пальцем в ноздре и обладал ужасной привычкой почесывать пах.
Смотри не отскреби там что-нибудь, однажды сказал я, и он уставился на меня со страхом, какой внушают людям смерть или ограбление.
Лежа поздней ночью в постели, мы с Анной разговаривали, пока она не засыпала. Мы поражались тому, что Рудик стал для нас новым дыханием жизни, и знали, что дыхание это останется с нами лишь на недолгий срок, что рано или поздно он нас покинет. Это наполнило нас огромной печалью и, однако ж, сулило возможность свободно дышать вне царства печалей, уже накопленных нами.
Я даже вновь принялся за наш огородик — вдруг мне удастся его воскресить. Многие годы назад мы получили участок земли в восьми остановках трамвая от нашего дома. Кто-то из министерских, запамятовав наше прошлое, прислал нам милостивое извещение о том, что мы можем получить этот участок — величиной в два квадратных метра — в полное наше распоряжение. Земля оказалась скудной, серой, сухой. Мы растили на ней овощи — огурцы, редис, капусту, виноградичный лук, — но Анна жаждала лилий и каждый год выменивала на две продовольственные карточки пакетик их луковиц. Мы зарывали луковицы поглубже, вдоль краев участка, время от времени удобряли землю ослиным навозом, ждали. И большую часть лет ничего, кроме горького разочарования, не получали, однако жизнь посылает нам порою странные, хоть и скудные радости, и тем именно летом, впервые, участок наш покрыла тусклая белизна.
В послеполуденные часы, когда Анна занималась с учениками в гимнастическом зале, я влезал в вагон трамвая, проезжал восемь остановок, сходил, поднимался, хромая, в гору и сидел там на складном стульчике.
Нередко по выходным я видел, как на участке, расположенном метрах в десяти от моего, работает, стоя на коленях, невысокий темноволосый мужчина. Время от времени взгляды наши встречались, однако мы ни разу не обменялись ни словом. Лицо у него было замкнутое, настороженное, как у человека, которому всю жизнь приходилось избегать ловушек. Работал он с истовой расторопностью, выращивая по преимуществу картошку с капустой. Когда наступало время урожая, он приходил с тачкой и нагружал ее доверху.