Дмитрий Липскеров - Сорок лет Чанчжоэ
– Супонин, – смеясь, говорил он. – Все-таки у тебя выдающиеся способности!
Твоя задница не просто задница, а задница-огнемет! Тебя надо посылать на войну, чтобы ты жег вражеские селения и города!.. Или в космос! Тебе не требуется механического двигателя, у тебя есть свой, физиологический. Как дашь – так сразу в другую галактику!
– Не-а. Не-а! – хохотал Супонин. – Я лучше буду в тюрьме работать!
– Кем?
– Палачом! В газовой камере! Ха-ха-ха!
– Нет, не так! Тебе надо чуть потренироваться, и ты сможешь работать в цирке!
Твой номер будет называться УГоворящая ж…ы.
На эту не совсем светскую тему мальчики могли фантазировать до утра, пока за окнами не занимался рассвет. Тогда, утомленный хохотом, Супонин мог вдруг рассказать о тех тайных вещичках, которые особенно волновали Джерома. А волновало подростка то, что более всего занимает умы его сверстников, какое-то ощущение, напоминающее приближение дня рождения, когда ты знаешь, что подарят тебе то, что более всего хотел. И ты готов плакать, смеяться и спать в ожидании утреннего чуда.
– И совсем это не утром бывает! – объяснял Супонин. – И не чудо это вовсе!
– А что это? – затаив дыхание, спрашивал Джером.
– Обычная вещь, без которой не могут жить люди. Взрослые люди!
– А без чего не могут жить взрослые люди?
– Вот станешь взрослым, тогда узнаешь.
– Так ведь ты тоже не взрослый! Поди, ты сам не знаешь ничего, а так, представляешься только! – подначивал Джером.
– Ты меня на слабо не возьмешь, Ренатов, – зевнул Супонин. – А впрочем, кое-что я тебе скажу…
Джером замер, как мышка в норке, поджав под себя колени.
– Помнишь Гусицкую из последнего класса?
– Да, – шепотом ответил Джером.
– Помнишь ее странное отчисление из интерната?.. Так вот, ее никто не отчислял, а просто она стала взрослой и стала жить своей жизнью в городе. Она скоро будет матерью.
– Как это?
– Дурак ты, братец! Ты что, не знаешь, как женщины рожают детей?
– Знаю, – неуверенно протянул Джером.
– Ну вот и Гусицкая скоро родит ребеночка… А знаешь, кто отец ребенка?!.
Я!.. Так что теперь суди, взрослый я или нет!
Джером отчаянно думал над тем, что ему рассказал Супонин. Безусловно, он знал, что женщины рожают детей, что у младенцев должны быть отцы, но какая связь между этим и взрослостью, Гусицкой и Супониным – это оставалось для мальчика загадкой. Однако какой-то частью души, а правильней сказать, тела он чувствовал, что в этом-то и есть та притягательная разгадка, которую он никак не может отыскать, но так этого жаждет.
– А когда я стану взрослым? – спросил Джером.
– Когда у тебя волосы вырастут на лобке, – ответил Супонин, отвернулся к стене и захрапел.
Более в ту ночь он ничего не рассказывал Джерому такого, что могло хотя бы пролить слабый свет на тайну, так мучившую мальчика.
С той бессонной ночи Джером слишком часто стал рассматривать свой впалый живот – не закудрявились ли внизу черные волоски, которых у Супонина было навалом, словно на голове. Но лобок мальчика оставался белым и гладким, как снежное поле в самую стужу.
Сволочь, считал он про свой лобок.
Сейчас Джером лежал на своей кровати и думал, что если бы его отец был жив, то уж он-то непременно рассказал бы ему обо всем таинственном, что происходит на земле. Но капитана Ренатова сейчас обихаживали ангелы в райских кущах, ему было не до земных глупостей, а потому мальчик проживал в интернате, получая общественное воспитание.
То, что Джером утверждал, что он сын капитана Ренатова, раздражало не только его одноклассников, но и учителей тоже. И дело не в том, что капитан Ренатов считался в городе героем, вовсе нет. О таком персонаже никто даже и не слыхивал сроду. О том, что отставник стал жертвой нашествия кур, никто не ведал. Официальные власти об этом умалчивали, пресса не писала, а потому в героя он вырасти уж никак не мог. Раздражала настойчивость и уверенность мальчика в том, что капитан Ренатов все же был его отцом, хотя никаких подтверждений тому не было. Джерому даже устраивали встречу со вдовой, но Евдокия Андреевна только руками разводила, объясняя, что они с мужем были парой бездетной, да и не похож мальчик на Ренатова! Тот был белокур, а этот черный на голову. Но Джером стоял на своем, рассказывая из жизни капитана Ренатова такие подробности, какие мог знать только близкий родственник.
– А кто же мать-то? – спрашивала мальчика Евдокия Андреевна, ужасаясь в душе, уж не прижил ли супруг ребеночка на стороне.
– Мать не знаю, – отвечал Джером. – Знаю только про отца.
Может быть, я его мать, прикидывала Евдокия Андреевна, но тут же крестилась и образумливала себя тем, что мужчина еще может не знать о рождении своего ребенка, но уж женщина… А не взять ли мне его к себе жить, думала капитанская вдова.
– Мальчик, хочешь жить со мной?
– Нет, – отвечал Джером. – Буду жить один, в интернате. Но хотел бы иметь что-нибудь на память об отце.
Что же ему дать? – гадала женщина. Дом наш разрушен. Ничего памятного, ни единой вещицы не осталось от старой жизни, все прахом пошло. Разве что сапог капитана?.. В глазах Евдокии Андреевны защипало, как от дыма, она открыла сундук и вытащила из него сапог с треснувшим голенищем.
– Вот в этом сапоге, – пояснила она, плача, – в этом сапоге капитан Ренатов и встретил свою смерть. Видишь, еще следы крови сохранились. Хочешь, возьми его…
– Возьму, – ответил Джером, по-хозяйски засовывая сапог в сумку.
– Может быть, ты хлебушка хочешь?
– Сыт…
В дверях Джером поинтересовался, не осталось ли от капитана медальки, врученной ему генералом Блуяновым перед отставкой.
И это знает, удивилась Евдокия Андреевна.
– Нет, – ответствовала она. – Не осталось.
– И на сапоге спасибо, – поблагодарил Джером и вышел вон, к поджидавшему его интернатскому привратнику.
6
Дожевав пятый по счету бутерброд с вареньем, Шаллер надел свитер и вышел во двор. В руках он держал мельхиоровый поднос с бутербродами и чаем. Закрывая за собою дверь, он уже слышал осточертевшее трещанье пишущей машинки и недовольно поморщился.
Елена Белецкая сидела в беседке на жестком табурете, склонясь над пишущей машинкой. От ее прямой спины балерины ничего не осталось, позвоночник принял форму ветки, отягощенной спелыми плодами. Давно немытые волосы клочьями спадали на костлявые плечи, а бесцветные глаза ничего не замечали вокруг, лишь внимательно следили за рождающимися строчками. Елена быстро печатала, давя пальцами рыжих муравьев, бегающих по клавишам. Все пространство вокруг беседки, да и сам стол, над которым скрючилась Белецкая, были усыпаны осенними листьями. Бордовые, желтые, кленовые и осиновые – они навалом лежали и на крыше дома, иногда слетая и источая аромат солнечной осени. Поскольку дождей почти не было, листья не прели, сохраняя всю прелесть позднего многоцветья.
Генрих Шаллер движением руки очистил стол от листьев и поставил на него поднос. Взял другой поднос, точно такой же, оставленный накануне, с нетронутой едой, и унес его в дом.
– Селедка, – подумал Шаллер про свою жену без раздражения. – Что пишет, одному Богу известно…" Он вновь вышел во двор и остановился, глядя на спину Елены, на торчащие лопатки – совсем как ощипанные куриные крылышки… Из-за забора слышалось кудахтанье кур, перемежавшееся с похлопыванием крыльев.
Она скоро превратится в курицу, умирающую от истощения… Мальчишки, отличающиеся жестокостью, иногда натачивают вязальные спицы и одним движением убивают глупых кур, пронзая их крохотные сердца.
Шаллер представил, как он вонзает длинное жало в рыжее сердце жены, как она падает лицом на клавиши пишущей машинки, заклинивая лапки с буквами на белом листе бумаги.
Он вновь подошел к столу и взял стопку исписанных листов.
– Что это может обозначать? – думал Генрих, внимательно вглядываясь в написанное. – Какой-то анархический подбор букв. Что означает, например, КОМЛДУГШРИ ВАР, ПЛРЩЗЕОЫАМТ или ППП ШШШ СТИМВАЧО? И таким текстом исписано более трех тысяч листов. Абсурд какой-то!" Генрих Шаллер подумал, что все же его жена, вероятно, сошла с ума, строча вот уже почти год какую-то тарабарщину. Прошлой осенью она сообщила мужу, что начинает большую работу и оставляет Генриха на долгое время в одиночестве.
Шаллер горько ухмыльнулся:
как будто он до сей поры был обласкан вниманием своей красавицы жены.
Белецкая в тот же час села за старенький – драйтмахер" и с этой минуты более ни на что не реагировала. В течение следующего года она не съела и крошки хлеба, не выпила и капли воды, хотя Шаллер три раза за день ставил перед ней поднос с едой. Первое время он пытался заговаривать с женой, но никакой реакции от нее не добился.
Обеспокоенный, он вызвал домашнего врача Струве, тот более часа ходил возле робота, отстукивающего непонятный текст, слушал сердце Елены со спины в трубочку, заглядывал в уши и не переставал удивляться вслух: – Странное дело!.. Поистине странное дело… Затем Струве трогал бока Белецкой, проверяя жировую прослойку.