Мишель Шнайдер - Последний сеанс Мэрилин. Записки личного психоаналитика
— Андре, не публикуй эти фотографии сейчас, дождись моей смерти.
— Откуда ты знаешь, что умрешь раньше меня? В конце концов, я на двенадцать лет старше.
— Знаю, — ответила она тихо и серьезно.
Но это настроение продлилось недолго. Через несколько минут, снова развеселившись, она уже спешила на назначенную встречу, торопя его упаковать фотографические принадлежности в автомобиль и вернуться.
В течение двадцати трех лет, которые Дине прожил после смерти Мэрилин, он часто приходил на ее могилу и никогда не пропускал 1 июня, дату ее рождения, и 4 августа, день ее смерти. Каждый раз он крал несколько цветов с ее могилы и ставил у своего изголовья. Он вспоминал о ней и когда ходил в кино в Вествуд Виллидж. За экраном, всего в каких-то пятнадцати метрах, лежала Мэрилин. Как-то, раз она сказала ему; «Хочешь, чтобы я стала облаком? Тогда сфотографируй вот это. Так я не умру совсем».
Каждый раз, когда он видел, как она болтает по телефону, он вспоминал: чтобы сохранить в неприкосновенности свою частную жизнь и ввести в заблуждение докучливых поклонников, Мэрилин написала на телефонной доске своего дома неправильный номер. Это был номер лос-анджелесского морга.
Лос-Анджелес — Нью-Йорк
март 1960 года
Мэрилин, родившаяся в Лос-Анджелесе, глубоко привязалась к Нью-Йорку с первого же приезда туда в конце 1954 года. Когда — еще начинающей актрисой — она училась в актерской лаборатории Лос-Анджелеса, она уже считала восточную метрополию волшебным далеким местом, где актеры и режиссеры занимаются чем-то еще, кроме постоянных споров о ближних планах и углах съемки. Она мечтала погрузиться в жизнь, в которой было бы больше размышлений, меньше кадров и больше разговоров между людьми.
Лос-Анджелес, со своим неизменным ясным небом и жарой, казалось, заснул, разомлев. Мэрилин покинула свой город, как в постели отдаляются от слишком близкого, слишком теплого тела, когда появляется желание побыть одному, самому по себе. Города — это тела. Есть города кожи и города костей. Мэрилин хотела поселиться в самом городе сердца. Впоследствии, в оставшиеся годы жизни, ей нравилось возвращаться в Нью-Йорк, город, словно выпрямившийся во весь рост. Эта вертикальность, эта структура, тянущаяся к небу, были новы для нее после родного города — распростертого, почти плоского, за исключением Голливудских холмов на севере, а на юге — небоскреба портового квартала. Лос-Анджелес останется городом, в котором звезды кино блистают и пламенеют, в котором солнце заливает все своим прямым и ужасающим светом, превращая улицы и дома в плоский мерцающий мираж. Как мысли о вечности лишают сна того, кого они преследуют, калифорнийское небо дает слишком много света городским пейзажам и слишком мало тени душам, которым хотелось бы по ним бродить.
С первой минуты, когда Мэрилин оказалась в Манхэттене, шесть лет назад, она поняла, что это ее город. Настоящий город. Город, в котором думают. В Нью-Йорке Мэрилин никогда не чувствовала себя потерянной. Скорее, она находила себя, находила то, что давно искала. Именно среди этих теней, среди всех оттенков серого, ей было лучше всего. Она испытывала головокружительное, но осознанное ощущение, что погружается внутрь себя. Она хорошела. Смена времен года, буйство стихий — все пробуждало ее. Она думала о городе, она жила городом. Она считала, что самые красивые ее фотографии — черно-белые, похожие на Нью-Йорк, на шахматную доску.
Во время своего психоанализа у Гринсона Мэрилин снова приехала на Манхэттен в марте, сразу после того, как получила Золотой глобус лучшей актрисы за фильм «Некоторые любят погорячее». Когда семестр терапии закончился, вместе со съемками «Давай займемся любовью», она вернулась в Нью-Йорк, чтобы пожить там некоторое время. На последнем сеансе перед отъездом она рассказала психоаналитику о сне, который часто ей снился;
— Я зарыта в песок, я лежу и жду, чтобы пришел кто-нибудь и откопал меня. Сама я не могу выбраться.
Этот сон ассоциировался у нее с одним воспоминанием.
— Ана, моя тетя Ана, как я ее называла, хотя она не была моей тетей, а просто самой лучшей из тех мам, к которым меня пристраивали — я жила у нее четыре или пять лет, — она умерла, когда мне было двадцать два года. На следующий день я вошла в ее комнату и легла на кровать… не двигаясь, вот так. Я пролежала на ее кровати несколько часов. Потом пошла на кладбище и увидела рабочих, которые рыли могилу. Я спросила у них, можно ли мне спуститься туда. «Нет проблем», — ответили она. Я спустилась по лестнице. Легла на дно ямы и посмотрела в небо над головой. Земля под спиной холодная, но вид просто неповторимый.
— Ты любила ее? — спросил Гринсон, смущенный некоторыми подробностями этого рассказа, которые казались ему слишком ужасными, чтобы быть правдой.
— Еще бы. Если у этого слова и есть смысл, то это не любовь между мужчиной и женщиной. У меня никогда не было — ни до, ни после Аны — любви, такой, которой, как я видела, окружены другие дети в семьях. Или такой, которая в фильме, — похожей на таинственный свет, заливающий лицо звезд. Я шла на компромиссы. Я старалась привлечь к себе внимание. Кто-то смотрит на меня и произносит мое имя, теперь для меня это и есть любовь.
В тот знойный нью-йоркский июль по рекомендации Гринсона Мэрилин вернулась к своему мужу Артуру Миллеру и своему аналитику Марианне Крис. Но вскоре, почти одновременно, она рассталась с обоими. Она лечилась три года у Крис, а до того два года у Маргарет Хохенберг. Но теперь был Роми, которому она звонила каждый день. Мэрилин возбужденно говорила своей горничной, Лене Пепитоне: «Наконец-то я его нашла! Это мой спаситель! Его зовут Ромео. Можешь в это поверить? Я называю его «мой Иисус». Мой спаситель. Он так много для меня делает. Он слушает меня. Он придает мне храбрости. Он делает меня умнее. Он заставляет меня думать. С ним я могу что угодно встретить лицом к лицу — я больше не боюсь».
Потом она позвонила Гринсону: «Я влюбилась в Бруклин, хочу жить здесь и ездить на побережье только на съемки фильма».
На следующий день в поезде метро линии С, по пути к Бродвею, она увидела, как сидящая на скамье напротив женщина без возраста, в кукольном платье с розовыми оборками, детских туфельках, тоже розовых, кружевных носочках и диадеме из фальшивых бриллиантов, сосет соску. Мэрилин в ужасе позвонила своему спасителю среди ночи.
Вена, Бергштрассе, 19
1933 год
Ральф Гринсон был в Вене, он заканчивал свой анализ с Вильгельмом Штекелем и был недавно принят вместе с несколькими другими молодыми начинающими психоаналитиками на вечерах, на которых Фрейд один раз в месяц говорил о технике психоанализа. Он размышлял об окончании лечения. Что это значит — закончить анализ? Этим вопросом Гринсон лично задавался со Штекелем и ожидал от учителя объяснений, прежде чем самому заняться лечебной практикой.
На втором этаже вход в рабочие комнаты Фрейда был через правую дверь. Вход был прост, а дверь снабжена решеткой от воров, как во всех буржуазных домах Вены. Справа находилась приемная с портретами и дипломами на стене, которые Гринсону не удалось распознать. Позднее он узнал, что там есть портрет только одного из последователей Фрейда — Шандора Ференци. Одна дверь вела в кабинет психоаналитика, а другая, оклеенная теми же темными обоями, что и стена, позволяла пациентам, которые не хотели никому попадаться на глаза, выйти, не появляясь вновь в приемной. В этом кабинете, где из мебели были только диван, стулья и овальный столик, темном и всегда полном сигарного дыма, поздно вечером принимал великий учитель. Он встречал своих верных учеников холодно, без улыбки. Он допустил к себе всего дюжину практиков, среди которых было ядро из шести постоянных членов, к которым присоединялось несколько дебютантов, разных на каждом собрании. Он называл их «ученики издалека». Они обсуждали с ним работу, связанную с «переносом». «Любовь в переносе», — говорил Фрейд, так же как в словарях подыскивают наименее пугающее название для болезни.
«Я не люблю этого выражения — «манипуляции в переносе», — подчеркнул он в тот вечер в предварительной речи. — Перенос — не инструмент, который мы берем в руку, это скорее рука, которая берет нас, ласкает, поворачивает». Затем он заговорил о силе этой связи, о ее родстве с любовной связью, о ее продолжительности, о том, как трудно от нее избавиться. Об опасностях, грозящих при попытке объявить ее несостоятельной или неблаготворной, говоря пациенту: «Это не я, это не вы».
Фрейд процитировал Монтеня: ««Я полюбил его, потому что это был я, потому что это был он». Понимаете, совершенно бесполезно говорить пациенту: «Вы меня любите, потому что это не вы, потому что это не я». Это бессмысленно».
Отель «Беверли Хиллз»