Марсель Пруст - В сторону Свана
И, увы, он самым категорическим образом запретил мне также пойти в театр послушать Берма; чудесная артистка, которую Бергот находил гениальной, способна была бы, пожалуй, познакомив меня с вещью столь же важной и столь же прекрасной, утешить в том, что мне не удалось побывать во Флоренции и в Венеции, не удалось съездить в Бальбек. Вместо этого родные мои посылали меня каждый день на Елисейские поля, под присмотром особы, которая должна была следить за тем, чтобы я не утомлялся, особа эта являлась не кем иным, как Франсуазой, поступившей к нам на службу, после смерти тети Леонии. Прогулка на Елисейские поля была для меня невыносимой. Если бы еще Бергот описал их в одной из своих книг, тогда я несомненно пожелал бы увидеть их и познакомиться с ними, как со столькими другими вещами, «двойник» которых нашел предварительно доступ в мое воображение. Оно подогревало такие вещи, оживляло, наделяло их личностью, и я хотел обрести их в действительности; но в этом публичном саду ничто не связывалось с моими грезами.
Однажды, когда мне стало скучно на нашем обычном месте, подле каруселей, Франсуаза повела меня в экскурсию — по ту сторону рубежа, охраняемого расположенными на равных расстояниях маленькими бастионами в виде торговок леденцами, — в те соседние, но чужие области, где лица у прохожих незнакомые, где проезжает колясочка, запряженная козами; затем она вернулась взять свои вещи со стула, стоявшего у кустов лавра; в ожидании ее я стал прохаживаться по широкой лужайке, поросшей жиденькой, низко подстриженной и пожелтевшей под солнцем травкой, подле бассейна с возвышавшейся над ним статуей, как вдруг, обращаясь к рыжеволосой девочке, игравшей в волан перед раковиной бассейна, другая девочка, уже вышедшая на дорожку, крикнула резким голосом, надевая пальто и пряча ракетку: «До свидания, Жильберта, я ухожу домой; не забудь, что сегодня вечером мы придем после обеда к тебе». Так снова прозвучало подле меня имя Жильберта, вызывая с тем большей силой существо той, к кому оно относилось, что не просто упоминало ее, как мы упоминаем в разговоре имя отсутствующего, но было обращено прямо к ней; так пронеслось оно подле меня с действенной силой, которая все возрастала по мере его движения вперед и приближения к цели; — увлекая с собой попутно, я это чувствовал, знания, представления о той, к кому оно обращалось (принадлежавшие, увы, не мне, но подруге, которая ее окликала), и вообще все, что подруга эта, произнося ее имя, мысленно видела или, по крайней мере, хранила в своей памяти, из их каждодневного общения, из визитов, которые они делали друг другу, из неведомой жизни, еще более недосягаемой и мучительной для меня оттого, что она была, напротив, так близко знакома, так легко доступна этой счастливой девочке, которая обдавала меня ею, не позволяя все же проникнуть в нее, и бросала в пространство в беззаботном возгласе; — разливая в воздухе сладкий аромат, источенный этим возгласом, путем точного к ним прикосновения, из нескольких невидимых частиц жизни м-ль Сван, из предстоящего вечера, каким он будет, после обеда, в ее доме; — образуя, небесный пришелец посреди детей и нянек, как бы облачко, окрашенное в нежные и тонкие тона, вроде того облака, что, клубясь над одним из прекрасных садов Пуссена, отражает во всех подробностях, словно оперное облако, полное лошадей и колесниц, какое-нибудь видение из жизни богов; — и, наконец, бросая на эту истоптанную траву, в том месте, где стояла белокурая девочка (составленном из куска зачахшей лужайки и мгновения одного из послеполуденных часов этой девочки, с увлечением игравшей в волан, пока ее не подозвала гувернантка с синим пером на шляпе), чудесную, цвета гелиотропа, полоску, неосязаемую как световой отблеск и разостланную по лужайке как ковер, по которому я без устали стал расхаживать взад и вперед, попирая его своими мешкавшими, тоскующими и нечестивыми ногами, между тем как Франсуаза кричала мне: «Пойдем, застегните поплотнее ваше пальто и айда!» — и я впервые с раздражением замечал, что язык ее вульгарен, а на шляпе, увы, нет синего пера.
Возвратится ли она, однако, на Елисейские поля? На другой день ее там не было; но затем я снова увидел ее; я все время бродил вокруг места, где она играла со своими подругами, и стал настолько привычной для нее фигурой, что однажды, когда девочки не собрались в нужном количестве для игры в пятнашки, она обратилась ко мне с просьбой, не хочу ли я присоединиться к ним, и с тех пор я играл с ней каждый раз, как она приходила на Елисейские поля. Но это случалось не каждый день; бывали дни, когда ей мешали приходить туда уроки, катехизис, приглашенные к завтраку гости, вся ее жизнь, непроницаемой стеной отделенная от моей жизни, та жизнь, сгусток которой заключен был в имени Жильберта и которая дважды болезненно коснулась меня, проносясь мимо: у живой изгороди из боярышника в Комбре и на лужайке Елисейских полей. Она заранее объявляла, что в такие дни мы не увидим ее; если причиной этого были ее уроки, она говорила: «Как досадно, мне нельзя будет прийти завтра; вы все будете играть здесь без меня» — с видом сожаления, немного утешавшим меня; но зато, когда она бывала приглашена на детское утро, и я, не зная об этом, спрашивал ее, придет ли она завтра играть, она отвечала: «Надеюсь, что нет! Надеюсь, что мама позволит мне пойти к моей подруге». Но, по крайней мере, я знал, что в такие дни не увижу ее, тогда как случалось, что и без всякого предупреждения мать увозила ее с собой на прогулку, и на другой день она говорила: «Ах да! Вчера я выезжала с мамой», словно это было нечто как нельзя более естественное, а вовсе не величайшее, какое только можно вообразить, несчастье для другого лица. Бывали также ненастные дни, когда гувернантка, очень боявшаяся дождя, сама не желала вести ее на Елисейские поля.
Вот почему, когда небо хмурилось, я с утра не переставая исследовал его и принимал в расчет все его предзнаменования. Если я замечал, что дама из дома, расположенного напротив, надевала у окна шляпу, я говорил себе: «Эта дама собирается выйти на улицу; следовательно, сегодня погода такая, что можно выходить: почему бы и Жильберте не поступить так, как поступает эта дама?» Между тем солнце скрывалось за тучей, и мама говорила, что еще может проясниться, но больше вероятности, что пойдет дождь; а во время дождя что за смысл идти на Елисейские поля? Таким образом, после завтрака мои тоскливые взоры ни на минуту не покидали переменчивого облачного неба. Оно все время оставалось хмурым. Балкон перед окном был серым. Вдруг на его унылых каменных плитах я не то что замечал менее тусклую окраску, но чувствовал как бы усилие к менее тусклой окраске, пульсацию нерешительного луча, пытавшегося вывести наружу заключенный в нем свет. Мгновение спустя балкон становился бледным и зеркальным, как поверхность озера на рассвете, и сотни отражений железной решетки ложились на нем. Порыв ветра сметал их; каменные плиты снова становились темными, но, как прирученные птицы, отражения вскоре возвращались; плиты начинали еле заметно белеть, и я видел, как — посредством непрерывного crescendo, напоминавшего одно из тех музыкальных crescendo, которые в финале увертюры доводят какую-нибудь одну ноту до крайнего fortissimo, заставляя ее быстро миновать все промежуточные интенсивности звучания, — балкон покрывался устойчивым, несокрушимым золотом погожих дней, на котором четко очерченная тень кованой решетки балюстрады ложилась черным узором, словно прихотливо разветвившееся растение, и мельчайшие детали этого узора были выведены с такой тонкостью, что он казался произведением зрелого художника, уверенно кладущего каждый штрих; и его спокойная темная и счастливая масса рисовалась с такой рельефностью, с такой бархатистостью, что поистине эти широкие, похожие на листья, полосы тени, покоившиеся на солнечном озере, как будто знали, что они являются залогом душевного мира и счастья.
Быстро увядающий плющ, недолговечное ползучее растение! Самое бесцветное, самое убогое, в глазах многих, из всех вьющихся растений, декорирующих стены или окна, для меня оно стало самым дорогим со дня своего появления на нашем балконе, словно тень самой Жильберты, которая была уже, может быть, на Елисейских полях и которая, как только я приду туда, скажет мне: «Не будем терять времени, начнем сейчас же; вы на моей стороне»; хрупкое, сдуваемое порывом ветра, а также зависящее не от времени года, а от часа дня; обещание непосредственного счастья, которое текущий день расстраивает или осуществит, то есть непосредственного счастья в подлинном смысле слова, счастья любви; более нежное и более теплое на каменных плитах, чем самый мягкий мох; живучее, довольствующееся одним солнечным лучом, чтобы родиться и радостно расцвести даже в самую глухую зимнюю пору.
И даже в дни, когда вся другая растительность исчезала, когда красивые зеленые куртки, облекавшие стволы старых деревьев, бывали спрятаны под снегом, — если снег переставал идти, но небо по-прежнему было слишком плотно обложено тучами, чтобы я мог надеяться на то, что Жильберта рискнет выйти из дому, — вдруг, внушая моей матери слова: «Глядите-ка, погода разгуливается; может быть, вы бы все же попробовали пойти на Елисейские поля», проглянувшее солнце расцвечивало золотом снежное одеяло, покрывавшее балкон, и вышивало на нем черный узор отражений от решетки. В такие дни мы не находили никого, за исключением разве одной какой-нибудь девочки, собиравшейся уходить и уверявшей меня, что Жильберта не придет. Стулья, покинутые внушительной, но зябкой фалангой гувернанток, бывали пусты. Лишь подле лужайки сидела в одиночестве дама неопределенного возраста, приходившая во всякую погоду, всегда в одном и том же костюме, нарядном и темном; чтобы познакомиться с этой дамой, я пожертвовал бы в ту пору, будь это в моей власти, какими угодно перспективами, открывавшимися передо мной в будущем. Ибо Жильберта каждый день подходила здороваться с ней; дама спрашивала у Жильберты, как поживает ее «драгоценная матушка»; и мне казалось, что, будь я знаком с этой дамой, я выглядел бы совсем иначе в глазах Жильберты, принадлежал бы к числу людей, знавших друзей ее родителей. В то время как ее внуки играли поодаль, она всегда читала Journal des Debats,[83] который называла «мой старенький Debats», говорила о полицейском или о женщине, сдававшей стулья, с фамильярностью аристократки: «Мой старый друг», «эта дама и я, мы старые друзья».