Дэвид Эберсхоф - Пасадена
Но Линди не могла и предположить, что было у Брудера на уме. Она до сих пор не знала, на что у него были права. Она не знала, что клочок бумаги, на котором Уиллис накорябал свое завещание, лежал в нагрудном кармане пиджака Брудера; она не знала, что в тюрьму он сел только с этой бумажкой и что только ее выдали ему на прошлой неделе, когда он освободился.
На «золотом жуке» она проехала через ворота и увидела перед собой свою семью: Уиллиса, сидевшего в кресле со спинкой, расширявшейся, точно веер, и Лолли на скамейке-качелях с подогнутой под себя ногой. Она читала, он просматривал газеты, и у обоих на жаре был томный, расслабленный вид. Дети строили дом из деревянных кубиков, и Зиглинда спорила с Пэлом, что он неправильно ставит амбар. У Линди всегда было смутное ощущение, что к этой семье она не принадлежит. Все здесь ей остались чужими, кроме дочери, и чувство ее к ним ненамного отличалось от чувства к любым другим незнакомцам — простое сопереживание, и не более. Но чувствовала ли Линди хотя бы это? Нет, в ней не было даже и этой малой крупицы чувства к людям, которые давно уже стали неотъемлемой частью ее самой. Она пробовала потушить в себе долго тлевшее безразличие, но так и не сумела этого сделать. Видя лицо Брудера в зеркале заднего вида, она повторяла себе, что мы часто перестаем любить тех, кого любим. Любовь не вечна, она будто прыгает через пропасть — ну разве не так? Вот как она думала, прекрасно понимая, что не один раз и сама сваливалась в эти бездонные ущелья. В зеркале отражался Брудер, но вместо него вполне могло быть все ее прошлое, вся память, по волнам которой можно было плыть от одного берега воспоминаний до другого. Он приехал в новом костюме, но привез с собой все до самого последнего воспоминания.
Когда Уиллис заметил Линди, лицо его как-то само собой сурово нахмурилось. Лолли подняла голову, по-детски махнула ей; апельсиновые деревья сорта «аркадия», высаженные в керамические бочки, источали на жаре до того сладкий аромат, что Линди отбросила все свои мысли и не остановила машину, а проехала через ворота за дом, а потом спустилась по холму к ранчо. Она не хотела видеть, как отнесется ее семья к человеку, который ехал за ней следом, она прибавила скорости, Брудер не отставал от нее, хотя «пирс-эрроу» еле протиснулся между въездными столбами, а потом и в ворота, и обе машины понеслись по наезженной грязной дороге вниз, в долину, где все дрожало в летнем мареве.
Они остановились под перечным деревом, Линда вышла из машины, громко хлопнул дверцей Брудер, и день затих; роща стояла сухая, больная, листья свернулись и пожухли, оросительные каналы пересохли, солнце прожгло ржавую крышу бывшей упаковки. В мареве особняк казался далеким белым силуэтом на грязно-белом небе.
— Все по-прежнему, — заметил Брудер.
Она ответила, что он ошибается.
Он оглядел себя, пожал плечами, словно извиняясь за костюм и приглаженные тоником волосы. У него были свои причины, не связанные ни с Линди, ни с кем-либо другим. Он напоминал об этом себе всякий раз, когда ветер поднимал ее волосы и прижимал их к шее, всякий раз, когда лицо ее светлело и она говорила: «Поверить не могу, что ты здесь».
Она спросила, откуда он приехал; он ответил, что из «Гнездовья кондора»; она ответила, что не понимает. «Я продал пару акров, купил себе костюм и машину», — пояснил он, и до Линди опять не дошло, о чем речь. С тех пор как больше пяти лет назад почта принесла ей поношенный фартук, о нем не было ни слуху ни духу. Она писала ему раза два или три, но конверты возвращались с пометкой «Возвращено заключенным». Много лет подряд, если ей случалось прочитать заметку о тюрьме Сан-Квентин, где держали осужденных пожизненно, ей рисовалась одна и та же картина: Брудер в застиранной тюремной робе стоит один в унылом дворе, вцепившись пальцами в решетку, а в глаза ему бьет безжалостный, ослепляющий солнечный свет. Он смотрит на залив, на отверстую пасть Золотых Ворот, где резвятся морские львы, зажав в зубах серебристую рыбу. Бывали дни, когда она изо всех сил гнала прочь мысли о нем, но это ей почти никогда не удавалось, и ее охватывал ужас от того, что она сделала или не сделала. Разве она не видела того, на что смотрела и все же не заметила? Разве она не дала точные, какие могла, показания? Линди снова и снова убеждала себя, что вовсе не выгораживала Эдмунда и не топила Брудера; нет, она встала на сторону правды или того, что было для нее правдой. Но даже после многих лет, прожитых в Пасадене, а особенно невыносимо жаркими летними днями, когда трудно было даже соображать, Линди никогда не забывала, что Брудера осудили по ее показаниям. Черри потом рассказала ей то, чего она не видела: он стоял у стойки, впервые в жизни надев галстук, говорил, как у Эдмунда с лица слетели очки, как он споткнулся о ловушку для лобстеров, как в ночном небе взметнулась киянка. Он подробно говорил, как все произошло, но было уже поздно: присяжные решили все еще до того, как он положил руку на истрепанную судебную Библию. «Если так все и было, почему же миссис Пур вчера не рассказала об этом?» — спросил мистер Айвори. Своими ушами и дрожавшими ноздрями он напоминал Линди гончую, и что могло случиться в тот вечер другого, чем ей казалось, что она видела, а присяжные согласились, что она должна была видеть именно это? Она стала ясно понимать, что Эдмунд с Брудером самой судьбой были созданы для того, чтобы уничтожить друг друга, — каждый по-своему должен был устранить другого из своей жизни. Всего лишь за один вечер ей открылась дорога к воротам ранчо. Сейчас было такое чувство, что это судьба, — так всегда ощущается неизбежное. Ей казалось, что она никогда и не жила в другом месте; что об Эдмунде и Брудере она давным-давно прочла в книге, которую нашла в библиотеке Уиллиса или которую ей посоветовал мистер Рейнс в магазине Вромана, и они представлялись ей людьми, которые являются в снах и кажутся более настоящими, чем любой обитатель Пасадены. Настоящими потому, что они не были настоящими — уже не были. А вот сейчас настоящий Брудер обходил дом для рабочих, зажав в руке шляпу… Ах, Линди, Линди! Зачем ты взвалила на себя такой непосильный груз — так и не узнать как следует мужчин, которые были с тобой рядом? Так по-настоящему и не узнать саму себя?
— Освободился, — сказала она и добавила, что не понимает, как это могло случиться, ведь срок у него был, кажется, двадцать лет; лихорадка заставила Линди скривиться от боли. Заметил ли Брудер, как сузились у нее глаза? Да, заметил, потому что подошел к ней и сказал:
— Я уже почти неделю в «Гнездовье кондора».
Она подумала, известно ли ему, что в начале лета она воровски появилась на ферме, затаилась во дворе и украдкой предавалась воспоминаниям. Остались ли следы ее пальцев на пыльных ручках? Следы, ждавшие, когда он вернется? Он этого не сказал. Нет, он рассказывал, как неподалеку выловили барракуду длиной почти пять футов, как он починил и снова закинул в океан ловушки для лобстеров. Он спросил ее, куда она поместила Дитера. «Хочу вернуть его домой», — пояснил он, и в его голосе Линди послышалось осуждение.
Они стояли рядом, и Линди не покидало неясное ощущение, будто Брудер что-то ей передает; через нее словно тек какой-то дух. Она чувствовала, как что-то прикасается к руке, но, опустив глаза, увидела, что это не Брудер, — он стоял поодаль, в двух футах, на небольшом, но опасном расстоянии. Что-то и притягивало, и отталкивало ее. Сердце в ее груди подскакивало, как буек на высокой волне; она ощущала биение пульса. Первый раз она боялась показаться ему глупой. «Глупая женщина» — так отзывался Уиллис об Элли Сикмен, Конни Риндж и даже о Лолли. «Не глупи, Линди», — не раз говорил ей Уиллис. За такое оскорбление Линди готова была кинуться на мужа с кулаками, но из уст Брудера оно ее просто сокрушило бы своей неудобной правдой.
— Какими судьбами?
Дверь дома распахнулась, из нее показались Хертс со Слаймейкером, оба пожали Брудеру руку, похлопали его по спине и встали, как всегда, рядом, сложив на груди руки, как будто поздравляли его с возвращением.
— Ты живое доказательство, что истина — это свобода, — сказал Слаймейкер.
— Я тебе говорил, что не надо было от нас уезжать, — подхватил Хертс.
Время пощадило его худощавую фигуру. А вот Слаймейкер сдал гораздо сильнее — его волосы побелели, как сухая полынь. На спине у него стал заметен загривок, подбородок был как будто обслюнявлен, но глаза оставались все теми же — синими и ясными. Много лет Хертс говорил: «Да у него все в глазах написано. Мне только раз в них взглянуть — сразу все вижу». Сейчас оба повторяли, что Брудеру просто страшно не повезло, что он так влип, и что только истина позволила ему выйти через пять лет — и то не быстро, как сказал Хертс. Оба чуть не прыгали от радости, что снова видят своего старого начальника; Хертс со Слаймейкером признавались, что скучали по Брудеру, хотя прекрасно его знали и понимали, что надеяться на ответное признание совсем не стоит.