Александр Проханов - Красно-коричневый
– Что у вас, начальник штаба? – Ачалов обратился к пожилому, стриженному под бобрик полковнику, держащему ладонь на блокноте.
– Докладываю, – озабоченно отозвался штабист, заглядывая в раскрытый блокнот. – Приходят телеграммы из округов и отдельных частей, где подключены офицерские собрания. Выражают поддержку. Откликнулись офицерские собрания двух флотов, – положительно. Ведутся переговоры со штабом авиации сухопутных войск… – Штабист докладывал, а Хлопьянов представлял, как по всей стране, по гарнизонам, флотам, штабам округов и армий начинается тревожное брожение, невнятные звонки и команды, путаные директивы из Центра. Гонцы и курьеры, перехват разговоров, доклады особистов, тайные встречи офицеров. Армия, издерганная и больная, лишенная идеологии и обманутая, не знает, в какую сторону повернуть штыки, к чьим голосам прислушаться, как избежать очередной, уготованной ей ловушки.
– Как уже было здесь сказано, – продолжал полковник, – ситуация крайне затруднена отсутствием устойчивой связи. Городская связь с Генштабом и Министерством обороны прервана, а к специальной связи у нас отсюда доступа нет. Надо срочно думать, как получить доступ к спецсвязи!
– Есть план! – неожиданно прервал докладчика Офицер. – Мы должны захватить штаб Объединенного командования СНГ! Там есть узел связи! Оттуда, по спецсвязи, мы свяжемся с округами! Штаб неохраняем! Мы можем занять его в любую минуту! Вам, – он настойчиво, почти приказывая, обратился к Ачалову, – вам следует переехать туда и в качестве министра обороны обзвонить все округа и части! Операция по захвату штаба разработана! Я готов приступить к исполнению!
– Отставить! – зло перебил Ачалов, мгновенно наливаясь тяжелым, с медным отливом, гневом. – Без моего приказа никаких действий не предпринимать!.. Никакой, черт возьми, самодеятельности!..
Офицер обиженно, зло замолчал. Малиновые пятна побежали по его лицу, шее, спустились вниз за воротник. Ожоги обиды и оскорбленной гордыни.
– Заканчиваем, – сказал Ачалов. – Я всех выслушал. Хочу спросить, понимаете ли до конца, на что идем? Все речи, все митинги кончены. Скоро здесь начнут головы отлетать! Сейчас решайте, остаетесь со мной, до последнего, или у кого семья, дети, другие обстоятельства, те могут уйти.
Поочередно, медленно, испытующим взором он оглядывал всех. Каждый, кто встречался с его вопрошающим взглядом, выдерживал его, едва заметно кивал. Хлопьянов одно мгновение смотрел в угрюмо-тревожные глаза Ачалова, читая в них: «А ты?… Не уйдешь?… Не продашь?…» Молча, одними зрачками, ответил: «Не уйду… Не предам…»
– Ну что ж, товарищи офицеры и генералы, – Ачалов распрямился и облегченно выдохнул. Его могучее тело, привыкшее к броскам, к ударам, к прыжкам с парашютом, умягчилось, расслабилось, словно он отстегнул постромки. – Вечером снова сойдемся. Обсудим, что сделано для поддержания обороны. А сейчас маленький вам подарок!..
Он обернулся к своему ординарцу, присевшему поодаль, у дверей:
– Принеси гостинец!
Тот скользнул в соседнюю комнату и вынес тяжелый, оттягивающий руки рюкзак.
– Давай сюда! – Ачалов перехватил мешок, тяжело брякнул его на стол. Расшнуровал и стал извлекать оттуда крупные золотисто-розовые яблоки. Одаривал каждого. И все, удивленные, улыбаясь, принимали в руки по огромному яблоку. Хлопьянов чувствовал горячими ладонями прохладу плода, нежный аромат, исходящий от глянцевитой румяной сферы, от смуглого черенка с остатками засохшего листа.
– Угощайтесь! – говорил Ачалов, вонзая в сочное яблоко крепкие зубы. И все ели, хрустели, вкушали сладостных осенних плодов, наслаждаясь ароматами невидимого райского сада.
Покидали солнечный кабинет с видом на блестящую реку, на золотистые туманные дали, в которых, как сквозь голубоватую дымку, виднелись церкви, шпили, белые дымы. Москва в сентябрьском солнце казалась золотым спелым яблоком, и ее хотелось взять в руки, прикоснуться губами.
В коридоре Хлопьянов остановил Красного генерала:
– Прошу разрешение на рекогносцировку, – он показал генералу карточку, выданную ему Каретным. – Вечером, если будет ваше «добро», я могу доложить обстановку.
– Даю добро. Всю информацию только мне! Пока нет единого штаба, нет разведки и контрразведки, всю добытую информацию – мне лично! – генерал ушел по коридору, в золотисто-красноватую глубину, а Хлопьянов, прочитав на визитке адрес и размашистую роспись Каретного, заторопился наружу, в толпу, в разливы песен и музыки.
Глава тридцать третья
Медовый вкус яблока на губах. Черные мокрые семечки на ладони. Сжимая в кулаке сердечки семечек, Хлопьянов пробирался сквозь красные знамена, блеск икон, казачьи кресты, баркашовские возгласы: «Слава России!». Отъехал на метро в центр города, по адресу, начертанному на визитке Каретного.
Резиденция, куда он был приглашен, оказалась не казармой, не чиновным учреждением, а нарядным особняком, нежно-бирюзового цвета, с красивой чугунной оградой, из-за которой поглядывали глазки телекамер. Хлопьянов нажал на сигнальную кнопку, услышал щелчок, вопрос, к кому он идет. Назвал Каретного и был пропущен сквозь дубовые, обитые медью створы в мягко озаренный, с коврами и мрамором холл.
Охранники в черной форме, вооруженные пистолетами, исследовали его документы, визитку с автографом Каретного. Многократно, бесстрастно сверяли фотографию паспорта с его лицом. Но появился Каретный, сделал знак охране, подхватил Хлопьянова под локоть, повлек по коврам мимо мраморных статуй.
– Хорошо, что пришел, – радовался Каретный. – Нас примут, будет разговор. Посиди где-нибудь, я за тобой приду. Если хочешь, послушай, как бренчит на рояле Ростропович. Из Европы прискакал старый козел! – И ушел, бодрый, моложавый, с жизнерадостным загорелым лицом, ничем не напоминая голубоватый призрак минувшей ночи.
Пережив у Дома Советов утреннее ликующее чувство одоления и победы, когда один за одним влетали на солнечную площадь духи света, изгоняли своим появлением, своими полками и шествиями духов погибели, Хлопьянов ожидал увидеть здесь, в стане врагов смятение совершивших ошибку и преступление людей, ожидающих возмездие, ищущих возможность покаяться, избежать неминуемой кары. Но обстановка, куда он попал, была праздничной. Находившиеся здесь люди, хорошо одетые, энергичные, казалось, были приглашены на бал. Женщины в драгоценностях. Мужчины с букетами цветов. Слуги в малиновых пиджаках с золочеными пуговицами разносили на подносах шампанское. Среди этих праздничных людей в холле, под потолком с лепниной, с купидонами и античным обнаженным богом, стоял белый открытый рояль. Из его золотой глубины излетали бравурные звуки. Их извлекал, ударяя по клавишам, погружая в них свои заостренные пальцы, Ростропович, в черном концертном фраке, седовласый, с полуоткрытым ртом и мутно-голубыми рыбьими глазами.
Хлопьянов тотчас узнал его по крупным вставным зубам, неопрятно-седой лысоватой голове, стариковско-младенческому взгляду, в котором присутствовало счастливое безумие, то самое, с каким дирижер в августе проклятого года бегал перед телекамерами с автоматом, неловко, напоказ, нацепив оружие на вислое плечо. «Революция с лицом Ростроповича» жгла боевые машины пехоты в туннеле под Новым Арбатом, валила памятники, арестовывала, опрокидывала навзничь, била ногами больную страну. Теперь жизнедеятельный старик был снова здесь. Привез в Москву посмертную маску. Хотел надеть ее на осеннее, залитое солнцем лицо Москвы.
Хлопьянов встал среди прочих слушателей. Прислонился к стене, обитой атласными обоями. Белокурая дама с открытой грудью, на которой сияла нить жемчугов, смотрела на музыканта с обожанием. Тихо, но так чтобы слышал Хлопьянов, сказала:
– Какое счастье, что у нас есть Ростропович!
И стоящий рядом молодой человек с букетом роз, предназначенным для маэстро, с готовностью отозвался:
– В самые трудные для России дни он с нами!
Хлопьянов слушал музыку, смотрел на острые, вонзавшиеся в клавиши пальцы, на трясущуюся голову, на белый, телесного цвета, рояль, из которого музыкант старался выдрать какие-то внутренние органы. Рояль страдал, мучился, исходил воплями. Его раскрытое нутро источало больное свечение, и казалось, если заглянуть, то увидишь бьющееся набухшее сердце, розовую печень, красную пену легких, в которые погружались пальцы музыканта, и от этих прикосновений по белому телу рояля пробегали судороги.
Музыка, которую слушал Хлопьянов, была ему незнакома. Нервическая, лишенная плавных переходов, с выпадением тактов, с больной возбуждающей дисгармонией. Она была неприятна, причиняла страдание. Нащупывала, теряла и вновь находила в сознании тонкий, почти несуществующий слой, сквозь который, как в узкую щель, начинали просачиваться страшные видения и образы. Редкие, почти никогда не возникавшие, разве что в детстве, во время болезней, когда начинался жар, настольная лампа была укутана в бабушкин темно-красный платок, вся комната была окрашена в малиновый пульсирующий свет, и тяжелая книга Босха, которую он рассматривал днем, теперь насылала на него свои огненные бреды и ужасы.