Дорис Лессинг - Золотая тетрадь
Я целый год отвечала на эти письма, встречалась с писателями, давала практические советы. Например, я приглашала в Лондон тех людей, которым приходится биться со своими местными партийными чиновниками за время, необходимое им для того, чтобы писать. Мы с Джеком приглашали их куда-нибудь на ленч или на чай и говорили им (Джек в таких случаях незаменим, потому что он занимает в партии высокое положение), что они должны бороться с этими чиновниками, должны настаивать на том, что имеют право на свободное время. На прошлой неделе я отвела одну женщину в юридическую консультацию, с тем чтобы ее там проконсультировали относительно развода с мужем.
Когда я разбираюсь с этими письмами или с теми, кто их написал, Роза Латимер сидит за своим рабочим столом напротив меня, каменея от неприязни. Она — типичный партиец наших дней; по происхождению это — низший средний класс, при слове «рабочий» ее глаза буквально наполняются слезами. Когда она произносит речи и использует такие выражения, как «Британский Рабочий» или «Рабочий Класс», она произносит их с почтительным придыханием. Когда Роза отправляется в глубинку, чтобы организовывать митинги или произносить речи, она всегда возвращается в состоянии полной экзальтации: «Прекрасные люди, — говорит она, — прекрасные, изумительные люди. Они настоящие». Неделю назад я получила письмо от жены одного профсоюзного деятеля, с которым она, Роза, провела за год до этого пару дней, после чего вернулась, по обыкновению воспевая изумительных настоящих людей. Эта женщина жаловалась, что она дошла до крайней точки: ее муж все свое свободное время проводит или с братией из профсоюза, или в пабе; и он никогда ни в чем не помогает ни ей, ни их детям, которых четверо. В постскриптуме, который, как обычно, пролил свет на всю ситуацию, было написано, что у них нет «любовной жизни» вот уже восемь лет. Я протянула это письмо Розе, без комментариев, она его прочла и быстро произнесла, зло, моментально занимая оборонительную позицию:
— Я ничего такого не заметила, когда я там была. Он — соль земли. Они, эти люди, соль земли.
А потом, возвращая мне письмо с лицемерной ослепительной улыбкой:
— Полагаю, вы только укрепите ее в ее стремлении пожалеть саму себя.
Я понимаю, каким это будет для меня облегчением — избавиться от общества Розы. Нечасто так случается, что люди мне не нравятся (по крайней мере, дольше чем какие-то несколько мгновений), но ее я не люблю активно и постоянно. И мне не нравится ее физическое присутствие рядом со мной. У нее длинная худая уродливая шея, с угрями и мазками грима. Над этой неприятной шеей — узкая, блестящая, смазливая головка — как у птички. Роза непрестанно клюет своего мужа, он тоже партийный чиновник, человек приятный и не очень умный; и у нее двое детей, которых она воспитывает самым традиционным для среднего класса образом, пребывая в неустанной тревоге об их манерах и об их будущем. Когда-то Роза была очень хорошенькой — мне говорили, что в тридцатые годы она была одной из «партийных красоток». Конечно же, она меня пугает: она меня пугает в том же смысле, что и Джон Батт, — я боюсь в будущем превратиться в нее: что убережет меня от этого?
Глядя на Розу, я почти впадаю в транс, загипнотизированная этой ее грязной шеей, и вспоминаю, что сегодня у меня есть особые причины для того, чтобы тщательнее обычного следить за чистотой своего тела, и наношу еще один визит в туалет. Возвратившись к своему столу, я вижу, что принесли дневную почту, и с ней пришли еще две рукописи, а с ними — два письма. Одно из писем — от пенсионера преклонных лет, ему семьдесят пять, он живет один и крепится надеждой, что публикация этой книги (на первый взгляд — весьма плохой) «скрасит мою старость». Я решила, что мне надо съездить его навестить, и только потом вспомнила, что ухожу с этой работы. А будет ли кто-нибудь заниматься этим, если этого не буду делать я? Вероятно нет. Ну а так ли это важно? После года усилий по «социальной благотворительности» я не могу сказать, будто считаю, что все написанные мною письма, все нанесенные визиты, советы, розданные мной, и даже моя практическая помощь возымели какие-то существенные результаты. Может, слегка уменьшилось разочарование, слегка уменьшилась тоска, — но это опасный образ мысли, и слишком он для меня естественен, и я его боюсь.
Я иду к Джеку, он у себя, один, сидит в рубашке с закатанными рукавами, положив ноги на стол, и курит трубку. По его бледному и умному лицу понятно, что он очень сосредоточен, он о чем-то размышляет, он хмурится, и он больше чем когда-либо похож на университетского профессора, который отдыхает. Я знаю, он думает о своей личной работе. Его специальность — история коммунистической партии в Советском Союзе. Он на эту тему написал где-то порядка полумиллиона слов. Но сейчас это невозможно напечатать, потому что Джек правдиво написал о роли таких людей, как Троцкий и ему подобные. Он копит рукописи, заметки, записи бесед. Я дразню Джека:
— Через пару столетий можно будет говорить правду.
Он улыбается спокойно и отвечает:
— Или через пару десятков лет, или — через пять.
Его ничуть не беспокоит, что этот скрупулезный труд не будет иметь практического признания много лет, возможно, работа так и не увидит свет при его жизни. Однажды он сказал:
— Я совсем не удивлюсь, если найдется кто-то, кому так повезло, что он не член партии, и кто захочет вперед меня все это опубликовать. Но в то же время у человека со стороны нет того доступа к определенным людям и документам, который есть у меня. Так что дорога перекрыта с обоих концов.
Я интересуюсь:
— Джек, когда я уйду, будет ли кто-нибудь заниматься всеми этими людьми с их проблемами?
Он говорит:
— Знаешь, у меня нет возможности платить тому, кто будет это делать. Не так уж у нас много товарищей, которые, как ты, могут себе позволить жить на авторские гонорары.
Потом он смягчается и добавляет:
— Я посмотрю, что можно будет сделать в самых тяжелых случаях.
— Есть один престарелый пенсионер, — объясняю я, и я сажусь, и мы обсуждаем, как можно ему помочь.
Потом Джек говорит:
— Насколько я понимаю, ты не станешь предупреждать меня за месяц о своем уходе? Я всегда думал, что ты поступишь именно так — примешь решение об уходе и просто выйдешь на улицу.
— Ну, если бы я так не сделала, я, вероятно, вообще никогда не смогла бы уйти.
Он кивает.
— Ты собираешься работать где-нибудь в другом месте?
— Я не знаю, я хочу подумать.
— Как бы уединиться, отойти от дел?
— Дело в том, что мне кажется, что в моей голове сосуществует множество противоречивых представлений обо всем на свете.
— В голове любого человека сосуществует множество противоречивых представлений. А какое это имеет значение?
— Но для нас, конечно же, это должно иметь значение?
(Имея в виду, что это должно иметь значение для коммунистов.)
— Но, Анна, приходило ли тебе в голову, что на протяжении всей истории человечества…
— Ох, Джек, давай не будем говорить об истории, о пяти столетиях, все это такие отговорки.
— Нет, не отговорки. Потому что на протяжении всей истории человечества было, может быть, пять, десять, пятьдесят человек, чье сознание действительно соответствовало той эпохе, в которую они жили. И если наше сознание и наше понимание действительности не в полной мере соответствуют нашему времени, то чем же это так ужасно? Наши дети…
— Или наши прапрапраправнуки, — говорю я, и в моем голосе слышится раздражение.
— Хорошо — наши прапрапраправнуки оглянутся назад и совершенно отчетливо увидят, что наше видение мира, то, как мы его сейчас понимаем, было неверным. Но ведь их взгляды будут соответствовать их времени. Это не имеет значения.
— Но, Джек, все это такая чушь…
Я слышу, что мой голос звучит очень резко, и заставляю себя замолчать. Я понимаю, что меня «догнали» мои месячные; каждый месяц наступает такой момент, и тогда я становлюсь очень раздражительной, потому что начинаю чувствовать себя беспомощной и неспособной что-либо контролировать. Еще я раздражаюсь оттого, что этот мужчина провел в университете несколько лет, изучая философию; и я не могу сказать ему: я знаю, что ты неправ, потому что я чувствую, что это так. (И кроме того, в том что Джек говорит, есть что-то опасно привлекательное, и мое раздражение отчасти вызвано нежеланием этому поддаться.) Джек не обращает внимания на мою резкость; и он мягко мне говорит:
— Все равно, я хочу, чтобы ты подумала об этом, Анна, — когда человек настаивает на своем праве быть правым, в этом есть что-то очень высокомерное.
(Слово «высокомерное» больно задевает меня; потому что я очень часто обвиняю себя в высокомерии.)
Я говорю, и звучит это довольно вяло и не очень убедительно:
— А я думаю, и думаю, и думаю.