Мо Инья - Избранные произведения писателей Юго-Восточной Азии
— Ну и болван ты, сущая черепаха, ей-богу, — сказал старик, обращаясь к матросу.
— Га? — прогнусавил тот в ответ.
Старик и не ждал иного ответа. У матроса было что-то неладно с языком.
— А где же джутовые мешки и одеяла? — спросил старик. — Ведь я велел тебе их принести.
— Га? — только и сказал матрос.
— Перестань! — сердито бросил старик. — Если бы ты не уродился такой, задал бы я тебе сейчас. — Взмахом руки он приказал матросу идти прочь. — Ступай! Заодно принеси воды. Кто его знает, есть ли здесь поблизости питьевая вода. Ужин приготовить, Марта?
— Нет. спасибо вам, — ответила женщина.
— А лучше бы все-таки что-нибудь приготовить. У нас в лодке есть банка лососины.
Матрос, шаркая ногами, ушел в темноту; пальмовые листья мягко шуршали под его ногами.
— Принеси лососину. И котелок с рисом захвати. Он стоит на печке! — крикнул старик вдогонку матросу.
Где-то резко прокричала птица. Старик снова обратился к женщине:
— Ты бы на минутку вышла, Марта…
— Мне и здесь хорошо, дяденька, — сказала она.
— Ты бы все-таки походила, что ты все сидишь?..
— Здесь, по-моему, лучше, — сказала женщина. Но потом согласилась: — Ну, ладно.
— Я разведу костер, — сказал старик.
Снова раздался крик птицы, неистовый, призывный.
— Это птица-оборотень. Уж я точно знаю, — сказала женщина. — Она таскает новорожденных детей.
— Нет, это не оборотень, — сказал старик. Он сгреб в кучку сухие листья и ветки, чиркнул спичкой, и через минуту разгорелось яркое пламя.
— Да, самое подходящее время рожать, верно, дяденька?
— На все воля божья, — ответил старик, и Марта тихонько усмехнулась.
— Все сделаем, что только можно. А ты походи, надо ноги размять. Если станет очень больно, ухватись вон за ту пальму.
— Да мне, дяденька, и так хорошо.
Огонь затрещал, и старик подбросил туда еще листьев и веток. Пламя осветило высокие стволы кокосовых пальм. Сквозь их листья проглядывало небо, но звезд не было. Ночь погрузилась в глубокое, боязливое молчание, нарушаемое лишь потрескиванием костра.
Женщина стала прохаживаться взад и вперед, не осмеливаясь шагнуть за пределы круга, освещенного огнем. Она была приземистая, крепко сбитая, руки и ноги — сильные, мускулистые, как у мужчины. Если бы ей обрезать волосы, а вместо юбки надеть штаны, она вполне бы сошла за мужчину, несмотря на вздутый живот и большую грудь.
Старик следил за ней с неутолимым любопытством. Так же, как и он, женщина была в гимнастерке с закатанными рукавами. Юбка у нее была из плотной серовато-коричневой материи, явно перешитая из рабочей одежды, выброшенной каким-нибудь американским солдатом.
— Это его имя здесь напечатано? — спросил старик.
В свете огня на спине тускло-зеленоватой гимнастерки явственно виднелся белый штамп: «Теодор К. Ховард».
— Нет, дяденька, не его, — сказала Марта. — Но зато он дал мне три шерстяных одеяла.
— Расщедрился, — сказал старик.
— А что, дяденька, разве нет? Ты меня, пожалуйста, не дразни.
— Да ведь как сказать, другим платят больше. За работу, то есть. Ты прачкой работала?
— Прачкой, дяденька. А потом мы стали жить вместе. Три недели прожили. В домике на Верхнем Мангиане. Оттуда весь их лагерь видно. — Говоря это, она держалась за ротанговую веревку, которой была подпоясана гимнастерка. — Больно-то как! Я, значит, брала там стирку, чтобы на жизнь заработать. За тем туда и ходила.
— Ну и как, заработала?
— Нет, дяденька, я за деньгами не гонюсь. Он мне однажды говорит: «Бот тебе двадцать песо». — Она рассмеялась. — Он когда со мной говорил, бывало, ни за что по имени не назовет, будто у меня имени нет. Другие — кому я только стирала и больше ничего — те мне прозвище дали: «Черносливина». Я помню. «Черносливина» — вот как они меня звали. А что это такое, дяденька? Они говорили — фрукт такой.
— Не знаю, — ответил старик. — В нашей стране таких фруктов нету.
— А он так даже и «Черносливиной» меня не называл. Хотел мне денег дать, я уж тебе говорила. «Для чего?», — спрашиваю. А он говорит: «Отдашь матери». А у меня матери нет, так я ему и сказала. «Ну, говорит, тогда отдай отцу, братьям, сестрам». А у меня родных никого нет, я ему так и сказала. «Возьми свои деньги обратно, — говорю. — Я люблю тебя, возьми свои деньги обратно». А он обозлился, стал ругаться, потом ушел из дому. Больше я его не видела. Но он оставил мне три шерстяных одеяла.
Старик выслушал всю историю с большим интересом, но, когда она кончила, ничего не сказал, только поднялся и стал старательно перекладывать ветки в костре.
— Нет, дяденька. Зря ты думаешь, что я хоть сколько-нибудь заработала, — сказала Марта. Она сделала несколько шагов и снова вернулась к костру. — А кстати, дяденька, сколько ты возьмешь, чтобы довезти меня на твоей лодке до Сан-Паулино?
— Ты там живешь?
Она кивнула.
— С тебя ничего не возьму. Ни одного сентаво.
— Я могу тебе отдать одно из своих шерстяных одеял.
— Подвезу тебя совершенно бесплатно.
— Наверно, ты про меня думаешь — ну и дура! Не знает, когда ей родить, подумать только! А для меня, дяденька, все дни одинаковые. И ночи тоже. Не умею я считать дни и месяцы. Может, я, дяденька, поэтому и старая не стану. Стану я старая, как думаешь?
Старик не нашел, что ответить, только усмехнулся.
— А теперь вот я собралась домой. Ну разве я не дура, дяденька?
Чтобы подбодрить ее, старик сказал:
— Да, дура ты изрядная. Хорошо еще, что наткнулась на мою лодку, верно?
— Правда, повезло, — сказала Марта. — Мне надо было оттуда обязательно уйти. Правда, может, время мое еще не приспело? Я долго шла — сначала от Верхнего Мангиана, потом три дня по берегу, пока не увидела вашу лодку. Может, я только еще на седьмом месяце. А девять месяцев — это сколько, дяденька?
Старику хотелось ответить ей поточнее.
— Это девять месяцев, — сказал он наконец.
— Понятно. Вы, старики, столько всего знаете. Да ты не смейся, дяденька. Я ведь раньше была замужем. Муж мой — он тоже был старик. Пусть ему земля будет пухом. Ой, больно как! Вон тут, как раз в этом месте. — Она показала, где ей больно.
— Говорят, если ходить, будет легче.
Под ее босыми ногами слегка похрустывали листья. Она ходила взад и вперед и все говорила, говорила, словно для того, чтобы отвлечься.
— Тот старик — он был портной. Я, понимаешь, жила в служанках у одного богача в доме. А этот портной однажды и говорит: «Зря ты, Марта, так надрываешься. Давай лучше со мной жить». Ох и хитрые вы, мужчины. Верно, дяденька?
— Попадаются и хитрые, ничего не скажешь, — с готовностью подтвердил он.
— Он, портной, значит, увидел, какая я работящая — а я правда работящая, что верно, то верно. Такой уж меня бог создал. Здоровая, как буйвол — как же тут лениться? Я любую мужскую работу могу делать. Для вашего брата я женщина подходящая. Мой портной был доволен. Я ему сразу — и мужик, и баба. Он на радостях даже портняжить бросил, все ходил по соседям, говорил про политику и про всякое такое. — Она умолкла. Потом, словно что-то вспомнив, сказала: — А ребенка он мне не оставил. Ох, дяденька, как же он меня обдурил!
— Да у тебя скоро будет ребенок, чего ж тебе?
— Ну вот, значит, жила я с этим стариком-портным. Он был вдовый и все скучал один, так что со мной обходился ласково. Но в тот год, когда война началась, он умер от чахотки — он уж давно болел. А я опять пошла в дом к тому богачу, где раньше работала. Когда американцы вернулись, я говорю своему хозяину: «Ухожу от вас. Только ненадолго. Говорят, у них там, в военных лагерях, хорошо платят за стирку и всякое такое. Как накоплю денег, вернусь обратно». Вот так ему и сказала. Ой, ой, больно как!
— Пора бы матросу вернуться, — сказал старик. — Болит сильно?
— Ах, да что мне боль, дяденька. Я же тебе говорила — выносливая я, как буйвол. Он, портной мой, меня поколачивал. А мне хоть бы что. Я все могу снести. Я ему и дрова пилила, и рис молола. А когда он умер — как же я по нем горевала! Ей-богу, дяденька.
Она рассмеялась — ей вдруг самой показалось забавным, как она обо всем этом рассказывает. Старик глядел на нее с насмешливым любопытством.
— А ребенка ты домой понесешь? В Сан-Паулино? — спросил он.
— А то как же, дяденька! Он ведь будет такой крошечный, беспомощный. А почему ты спрашиваешь?
Старик помедлил, но потом решился и сказал:
— Есть такие дома — в городе, к примеру, — там принимают таких вот ребят и смотрят за ними.
— Но разве они смогут смотреть за ним лучше, чем я? Нет, дяденька, быть этого не может! — взволнованно сказала женщина. — Ой, больно как! Я хочу — ой! — сама за ним смотреть…
Отблески пламени осветили ее слабую улыбку. Лицо у нее было простое, ничем не примечательное, но глаза красивые — большие, смеющиеся.