Захар Оскотский - Зимний скорый
Сквозь слезы успел еще заметить то, что не заметил в морге: жуткий, грубый шов на димкином горле. Потянулся, сжал на прощанье ледяную димкину руку и, плача, поплелся по кругу дальше.
— Мужчины, закрывайте гроб! — скомандовала распорядительница.
Григорьев и Марик подхватили прислоненную к стене угловатую крышку. Обошли Стеллу, неподвижно стоявшую у изголовья, накрыли гроб, защелкнули замки.
— Дмитрий Николаевич закончил свой жизненный путь! — объявила распорядительница, взглянув на часы, и нажала кнопку на постаменте.
Под звуки траурной мелодии гроб медленно стал опускаться.
— Ритуал окончен, прошу выйти из зала!
Двенадцатилетняя Катька встретила их, как хозяйка, за накрытым поминальным столом. Рабочие с комбината, подвыпив, стали рассказывать какие-то истории о мастерстве и начальственной справедливости Димки. Стелла часто поднималась и выходила. То ли на кухню, то ли просто поплакать в коридоре.
Марик и Григорьев пили и ели молча. Лишь однажды, когда Стелла вышла, Марик тихо сказал:
— Ты горло его видел?
— Заметил, в крематории.
— А я — еще в морге. Вот тебе и «врач обещал». Выпотрошили Димку. Хорошо, если Стелла не поняла.
Наконец, рабочие простились и ушли. Стелла села рядом с Григорьевым и Мариком:
— Мальчики, милые. Вот и всё…
У нее распухли и покраснели от слез глаза.
Включили димкин магнитофон. Завертелись катушки, и Визбор запел:
Спокойно, товарищ, спокойно,у нас еще всё впереди.Пусть шпилем ночной колокольнитоска ковыряет в груди.Не путай конец и кончину,рассветы, как прежде, трубят.Кручина твоя — не причина,а только ступень для тебя…
— Хотите, — спросила Стелла, — я вам покажу, что Димочка рисовал перед смертью?
— Рисовал? — удивился Григорьев. — Что ж он нам ничего не говорил?
А Визбор пел:
Спокойно, дружище, спокойно,и пить нам, и весело петь!Еще в предстоящие войнытебе предстоит — уцелеть!Уже и рассветы проснулись,что к жизни тебя возвратят.Уже изготовлены пули,что мимо тебя просвистят…
Стелла принесла большую клеенчатую папку:
— Он только мне одной давал посмотреть. Вот…
Это были акварели на картоне. На одной — серо-голубой город: мощная река в гранитных набережных, гигантские мосты, величественные дома и дворцы по берегам. С первого взгляда — Ленинград. Но стоило всмотреться внимательней, как начиналось колдовство. Точно в фотографическом растворе, постепенно проявлялось: вначале, что эти дома, дворцы, купола, шпили какие-то не вполне ленинградские, затем — что они вовсе незнакомые и, соединившись, прорастают тревожно чужими контурами. Нечто мертвенное сквозило в панораме этого потустороннего города. И понимание опять приходило с рассчитанной художником задержкой: взгляд не обнаруживал никаких следов жизни. Пугало даже не отсутствие людей, их трудно было бы и заметить в таком масштабе, но на рисунке не было ни автомобилей, ни автобусов, ни трамваев, что обязаны течь по артериям улиц, набережных, мостов словно кровяные шарики. На просторной глади реки — ни корабля, ни лодки. Этот город был стерильно чист от человеческого присутствия.
На другом рисунке была изображена громадная ракета, стоявшая в центре не то колоссального амфитеатра, не то стадиона, склоны которого со зрительскими трибунами поднимались почти вровень с ее вершиной и были густо заполнены публикой. Вблизи эта человеческая масса распадалась на отдельные фигурки, можно было различить обращенные к ракете возбужденные лица, разинутые в восторженном крике рты, а дальше — люди сливались в сплошную кашу. Сама ракета была такая, какими рисовали космические корабли в фантастических книжках пятидесятых: серебристая башня с округлыми боками, опирающаяся на сабельно искривленные стабилизаторы. Зрители собрались в амфитеатре, чтобы посмотреть старт, и он начался. Но снизу вверх, от сопел двигателей, корпус ракеты уже разломился длинной трещиной, из нее вырывалось свечение адского пламени, которое через миг превратится во всесжигающий взрыв. А люди, еще ничего не понимавшие, кричали в восторге…
— Так вот что он мог! — сказал Григорьев.
Марик только головой покачал.
И тогда Стелла протянула им еще одну акварель. На ней была она сама — такая, какой они впервые увидели ее девятнадцать лет назад: нежно-белое лицо, в выпуклых темно-зеленых глазах и в полуулыбке крупных губ — доверчивая настороженность.
Григорьев оторвался от рисунка и посмотрел на Стеллу. Она окончательно превратилась в старушку: лицо в морщинках-трещинках, серебряные волосы перемешались с черными. Исхудала до того, что скулы заострились, а под платьем словно исчезла грудь. «А ведь ей всего сорок два, — подумал Григорьев. — Сорок два года — баба ягода».
Стелла взяла у него картонку:
— Димочка фотографии не смотрел. Это он по памяти рисовал.
Она убрала акварели в папку. Посмотрела на Григорьева, на Марика:
— Мальчики, милые, вы уж нас с Катькой не забывайте. У нас, по-настоящему, никого кроме вас теперь не осталось.
А всего через две недели грянула другая смерть. Из репродукторов лились траурные мелодии, с домов свисали траурные флаги. Порой казалось, это не Брежнева хоронят, а вся страна, спохватившись, откликнулась на смерть Димки.
Хотя из-за кончины всем надоевшего генсека тоже становилось тревожно. Завершилась эпоха, что будет дальше?
В тот день, когда объявили о смерти вождя, портреты его, годами стоявшие на ленинградских улицах, давно превратившиеся в часть городского пейзажа, окаймили красно-черными лентами. А наутро после похорон город изменился. Григорьев заметил это, когда ехал на работу, но сразу не понял в чем дело. Только вечером, на обратном пути, дошло: все портреты Брежнева и щиты с цитатами из его речей за одну ночь, на всех улицах — заменили. Вместо них теперь красовались портреты Ленина, ленинские цитаты, да еще плакаты к предстоявшему через год с лишним сорокалетию освобождения Ленинграда от блокады.
И Григорьев подумал: нет, ничего не изменится. Вот, если только, не дай бог, большая война.
Обычный день, обычный спор на кухне.Наощупь суть, бунтует естество.Вопрос ребром: «А дальше что?!.» И тухнет.А далее — не будет ничего.Изломленность глухой подводной жизни,где всё сквозь толщу — радость и беда.Я так боюсь, что злая ясность мыслик России не вернется никогда.Я так боюсь, что, мучаясь в сомненьях,Мы вымучить не сможем ничего.Вторично не приходит вдохновеньек народу, пережившему его.
Лектор принес из райкома два плаката. Повесил их, свернутые в трубки, на гвоздики. Потом резко развернул, сам повернулся к аудитории и указал на открывшиеся изображения:
— Вот так, товарищи!
На одном плакате над кремлевскими башнями поднимался огненно-дымный гриб ядерного взрыва. На другом — строгий американский солдат в каске, державший у груди винтовку с примкнутым кинжальным штыком, стоял на фоне карты Советского Союза. Во всю ее длину — от Украины до Восточной Сибири — шла надпись огромными буквами: «OCCUPIED» — оккупировано.
Григорьев сразу узнал эти рисунки: той мрачной весной 1983-го они кочевали по страницам газет, их показывали в телепередачах.
От разрядки уже не осталось и воспоминания. Под боком у страны пылал Афганистан. Рейган объявил о противоракетной программе СОИ. На европейских натовских базах принялись расставлять на стартовом бетоне крылатые ракеты — остроклювые, жутковато-игрушечные с виду снарядики, машинной мертвой хваткой нацеленные на советские города.
Такого накала взаимной ненависти не было и в годы вьетнамских бомбежек, разве только в начале пятидесятых. Именно оттуда, из журнала «Кольерс» тридцатилетней давности, из фантастической статьи о будущей войне Америки с СССР заново извлекли на свет картинки со взрывом водородной бомбы над Москвой и с американским часовым-оккупантом. Интересно, кто первым их раскопал в библиотечной пыли — наши пропагандисты или западные?
— Вот так они видят наше с вами будущее, товарищи! — Лектор вздрагивал от ярости. Казалось даже, что он слегка нетрезв: — Первые залпы уже гремят, идеологические. Их якобы свободная пресса оболванивает свое население по худшим рецептам Геббельса. Наша братская помощь революционному Афганистану на их языке агрессия! А установка «Першингов» и крылатых ракет в Европе — это, видите ли, ответ на какое-то развертывание наших ракет средней дальности!
Слушатели сидели, как каменные. Всё, о чем говорил лектор, они ежедневно читали в газетах, слушали по радио и телевидению. Но судорожная речь и дерганые движения того, чьим голосом с ними говорила власть, ошеломляли.