Марио Бенедетти - Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы
РАНЕНЫЕ И УВЕЧНЫЕ (Спящий)
Когда приближается вечер, тихо и внутри, и снаружи. Грасиела знает, что увидит, если решится посмотреть сквозь жалюзи. Никого не будет не только на цветочной дорожке, но и нигде — ни на газонах, ни в проходах между домами, ни в окнах, ни в узких лоджиях корпуса Б.
Движутся в это время дня только странные шмели; они подлетают, жужжа, к окну, но влететь не могут. Далеко, совсем далеко, звучат, как неуловимые волны, крики и смех из школы, где учатся и мальчики, и девочки, кварталах в двенадцати от дома, а то и больше.
Почему же она хочет встать и посмотреть сквозь жалюзи, если заранее знает, что увидит? Снаружи все как обычно, а вот внутри теперь по-другому.
Грасиела гасит сигарету, прижимая тлеющий кончик к дну пепельницы. Садится, опираясь на локоть. Оглядывает себя, ощущает холод, но не протягивает руку к простыне, скомканной где-то в ногах.
Она снова смотрит на жалюзи без всякого интереса. Быть может, ей просто не хочется глядеть на другую половину тахты, не потому, что неприятно, а потому, что приятного мало. Однако, прежде чем отвернуться, она медленно движет рукой и касается спящего.
Спящий вздрагивает, словно лошадь, отгоняющая муху. Руки он не заметил, но она остается где была, пока он снова не успокаивается.
Тогда Грасиела, сидя на тахте, поворачивается к нему и, не отводя взгляда от веснушек на его руке, оглядывает все тело, с ног до головы, с головы до ног, задерживая взгляд на уголках, местечках, кусочках, которые совсем недавно так нравились ей, будили в ней такую страсть.
Смотрит она, к примеру, на сильное плечо, к которому час-другой назад прижималась щекой и ухом; на грудь с островком волос; на странный, какой-то детский пуп, удивленно глядящий на нее, вздымаясь в такт дыханью; на рубец, перерезавший бедро (он никогда не говорил, где же его так ранили); на рыжую, спутанную шерсть треугольником в низу живота; на крепкие ноги — когда-то он увлекался бегом с препятствиями; на большие грубые ступни, на длинные, чуть изогнутые пальцы, на ноготь, который вот-вот врастет в мясо.
Грасиела отнимает руку, отводит взгляд, изучавший ложбины и горы, и приближает свои губы к другим губам. В этот миг спящий улыбнулся, и она отодвинулась, чтобы лучше увидеть, лучше представить эту улыбку, но улыбка сменяется вздохом, или сопением, или храпом, исчезает, и Грасиела снова видит полуоткрытый рот. Она сжимает губы и отодвигается.
Теперь она лежит на спине, подложив под голову руки, и глядит в потолок. Снаружи по-прежнему сочится молчание, упорно жужжит шмель, а смеха и криков вдали уже не слышно, школьники ушли домой.
Беатрис учится в другой школе и в другую смену, но Грасиела поднимает руку, смотрит на часы, которые подарил ей свекор. Потом опять кладет руку под голову и нежно, чтобы спящий не испугался, говорит:
— Роландо.
Спящий пошевелился, неспешно вытянул ногу и, не открывая глаз, положил ладонь на живот так и не заснувшей женщины.
— Роландо, — сказала она. — Вставай. Через час придет Беатрис.
ДРУГОЙ (Тени и полусвет)
Хуже всего оказалось то, что время бежит, и ничто не решено, и неизвестно, что будет. Долгими часами говорили они все об одном, много раз пытались собраться с духом и решить сразу, но ничего не получалось. Бесчисленные доводы и контрдоводы рушились один за другим, едва лишь Роландо повторял ставший уже ритуальным, известный со дня сотворения мира жест — брал в ладони ее лицо и целовал, вновь и вновь убеждаясь в том, что все нужнее и роднее они друг другу и все горше осадок, остающийся на душе. А потом с тем же, что в первый раз, ощущением вины и счастья Роландо раздевал ее, она предавалась его ласкам и, охваченная радостной чувственностью, ласкала его сама, превращаясь мгновенно из соблазненной в соблазнительницу, они забывали обо всех своих мучениях и угрызениях совести, о том, как судили себя именем того, кого нет сейчас здесь. Они никогда не встречались по вечерам: Грасиела не хотела, чтобы Беатрис узнала раньше, чем Сантьяго. Как объяснить девочке с невинно-пристальным взглядом их лучистую радость, их неостановимое стремление друг к другу, как спастись от ее изумления? Встречались днем, в часы, когда город отдыхал и слышалось лишь жужжанье шмелей, что мародерствовали на клумбе или бились в занавесях. Роландо не спорил.
Грасиела рассказала, что теперь ей поневоле приходится отказаться от старинного предрассудка, укоренившегося в ней сильнее, чем она сама представляла и признавала. С Сантьяго все происходило всегда в полной темноте, ни разу — днем, Грасиела не хотела ничего видеть, только осязать, лишь это одно казалось ей необходимым в минуты близости; Сантьяго же вовсе так не думал, но покорился, хоть и неохотно, приписывая ее желание плохо усвоенному пуританизму и остаткам воспитания в монастырской школе. Против господа бога не поспоришь, шутил Сантьяго, чтобы как-то оправдать свою вынужденную уступчивость. Грасиела же прекрасно понимала, что сестры-монахини тут не виноваты, дело в ней самой, в неясном чувстве стыда, которым она отнюдь не гордилась. Что же касается Роландо, он изо всех сил старался проявлять снисходительность и понимание, но, говоря откровенно, вовсе не по нутру ему было выслушивать интимные подробности чужой жизни, и, только чтобы немного отыграться за встречи при дневном свете, он спрашивал «а как ты раньше с Сантьяго»? она не сердилась, скорее стыдилась, признаваясь, что раньше, с Сантьяго, ничего похожего не испытывала, и вновь бросалась в сплетение теней и полусвета, вот тебе доказательство, сейчас ведь день и, хотя занавеси задернуты, все равно почти светло, все видно. Так сильно желала она близости с Роландо, так горячо и нежно стремилась слиться с ним воедино, что ни разу не потребовала полной темноты, свет не мешал ей радостно осязать его тело, напротив того, почти невольно она обнаружила, как прекрасно не только осязать, но и видеть каждое его движение, вечное и всегда новое, как прекрасно знать, что и он видит тебя всю-всю, какая ты есть. И только потом, когда он, Роландо Асуэро, зажигал две сигареты, одну протягивал ей, только тогда или даже еще позже, когда она после ванны садилась возле него, завернутая в простыню, и оба ощущали сладостную усталость, только тогда снова возникал между ними тот, кого сейчас здесь нет.
Грасиела говорила и говорила без конца, так и эдак, все про одно и то же, признавалась, что впервые ощущает себя истинной женщиной, что никогда не знала такого счастья в близости не только физической, но и духовной, странно, ведь, в сущности, не может быть никакого разнообразия (насчет этого Роландо известно кое-что другое, однако он лишь позволяет себе усмехнуться), и тем не менее при всей полноте чувства к Роландо Грасиела не позволяет себе никаких сравнений, ибо не желает оскорблять память о Сантьяго, даже память о теле Сантьяго (Роландо больше не усмехается), она ни за что не хочет, чтобы образ Сантьяго потускнел в ее памяти, она не имеет права, надо помнить, что тогда, с Сантьяго, они были моложе, торопливее, может быть, сильнее (Роландо хмурится), но ведь и гораздо неопытнее, и потом, надо же учесть, в конце концов, все то, что пережито и за себя и за других в последние годы, мы изменились, стали суровее и в то же время снисходительнее, познали жизнь и в то же время поднялись над ней, мыслим конкретнее и больше мечтаем, и, конечно, это все: слом привычных правил и норм, контраст между прошлым и настоящим, между настоящим и будущим, новый взгляд на человеческие отношения, который мы выстрадали, отбросив прежнюю веру в гороскопы (Роландо усмехается и вдобавок еще и хмыкает), — все это обернулось вдруг одним-единственным преимуществом: мы стараемся в нашей печальной истории как можно меньше лгать, быть справедливыми друг к другу, человечными, пусть даже мы способны лишь на третьесортную человечность, ибо способных на второсортную и на первосортную уже давно нет, а может, и не было никогда, может, и есть везде одно только вранье да притворство. И наконец в один прекрасный день, когда она опять, после всего происшедшего, затянула прежнюю литанию, Роландо погасил свою сигарету, отнял сигарету у нее и тоже погасил, взял ее тихонько за волосы, дрожащую, изумленную, мягко опрокинул на спину и, целуя в ухо, сказал просто: «Грасиела, не надо начинать все сначала, мы оба с тобой слишком хорошо знаем свою историю, кому же ты рассказываешь? Он — твой муж, я — его друг, вдобавок он замечательный парень, и хватит играть в пинг-понг с совестью, поняла? Надо решить раз навсегда, и, по-моему, мы уже решили. Что-то очень важное соединяет нас, и мы останемся вместе, несмотря на все сложности и трудности. Впереди нас ждет суровый суд, но мы все равно останемся вместе. Ты это знаешь, и я тоже, и довольно, не говори больше о Сантьяго, молчи до самого того дня, когда можно будет сказать ему и он сумеет найти для себя выход. Вы с доном Рафаэлем порешили не сообщать ему, пока он в тюрьме. Я вовсе не уверен, что вы поступаете правильно, не забудь, я ведь тоже сидел в тюрьме и вроде бы знаю, какую цену дают там подобным вещам. Но я не спорю с вами, я беру на себя ответственность и за это молчание. Если ты, несмотря ни на что, по-прежнему уважаешь Сантьяго, если я его по-прежнему уважаю, мы не должны при каждой встрече словно одержимые говорить о нем. Конечно, ты все так же будешь о нем думать, и я тоже, только пусть каждый думает про себя, на свой страх и риск. — Он помолчал, снова поцеловал Грасиелу, он готов был разрыдаться, он, Роландо Асуэро, но все же нашел в себе силы докончить: — И давай перестанем толочь воду в ступе, хватит повторять одно и то же, слова от повторения теряют силу, и мы с ними заодно, будем лучше просто молчать, тогда легче нам с тобой любить друг друга такими, какие мы есть, а не такими, какими нам полагается быть».