Пэт Конрой - Пляжная музыка
Но даже Люси не смогла помешать возгласам изумления, вырвавшимся из детских уст, когда Руфь сняла крышки с многочисленных мисочек с праздничной едой, которую она несколько дней готовила втайне от дочери. Руфь подала борщ со сметаной, чего никто из нас в жизни не видел, русский салат, состоявший из майонеза, горошка и наструганного лосося, а еще что-то такое под названием «креплах[158] с сыром». Одного мальчика, Самуэля Бербейджа, вырвало в салфетку, когда тот попробовал соленую селедку в сметане. Горячий чай подали в стеклянных чашках с ручками, а к чаю — блюдо с домашними венскими булочками, так и оставшимися нетронутыми. Фаршированная рыба вызвала искреннее недоумение, и только сваренные вкрутую яйца, как истинно американская еда, были встречены с одобрением и радостно пущены по кругу.
Шайла стойко выдержала все мучения, но я помню облегчение на ее лице, когда Руфь Фокс вместе с Люси торжественно внесли в столовую глазированный торт с зажженными свечами. С воодушевлением запев «Happy Birthday», Люси вышла с тортом на крыльцо, чтобы увести детей подальше от места преступления миссис Фокс. На улице Шайла задула свечки и стала разворачивать принесенные подарки. Затем Люси затеяла игры в прятки. Пока она занимала мальчиков и девочек различными играми, Руфь плакала, убирая со стола тарелки с нетронутой едой.
Моя мама спасла вечеринку Шайлы, заставив детей забыть о том, что они не смогли съесть ни кусочка этой странной еды. Правда, ненадолго.
Когда мать Самуэля Бербейджа пришла за сыном, он подбежал к ней и закричал:
— Мама, нам дали сырую рыбу со взбитыми сливками! Я чуть не сблевал во время еды.
А мать Харпер Прайс услышала от дочери, что та обожгла язык чаем и что пончики были твердыми, как камень.
— Это бублики, — пыталась объяснить Шайла. — Мама купила их у Готлиба в Саванне.
Кэйперс Миддлтон никогда не видел красного супа, Ледар ни разу не ела холодной рыбы или сладкой лапши, а Элмер Бейзмор, сын ловца креветок, едва попробовав фаршированную рыбу, тут же выплюнул ее в салфетку. Он заявил родителям, что даже не представляет, где в американских водах можно найти такое, и что еврейская рыба обожгла язык и ему даже пришлось попросить воды у миссис Фокс. Уже потом Руфь Фокс в свое оправдание сказала, что, возможно, переложила хрена.
А вот то, что дом Шайлы разительно отличался от домов ее уотерфордских друзей и одноклассников, не слишком сильно их удивило. Дети рождаются со стадным инстинктом, и ничто так не заставляет их страдать, как обычаи родителей, делающие ребенка объектом насмешек. Все свое детство Шайла мечтала стать настоящей американкой. Более того, ей хотелось достичь недосягаемых высот американизма: она пыталась превратить себя в южанку: неуловимую и ускользающую разновидность американки. Вся ее жизнь была посвящена мимикрии. С каждым годом ее произношение менялось, поскольку она прислушивалась к женским голосам своего города. Если идиомы южной речи восхищали ее, то идиш родителей приводил в ужас. Она даже запретила им общаться на идиш в своем присутствии. Этот язык был неуместен в стране азалий, мамалыги, туров по плантациям, нарезанного колечками лука, смазанного маслом попкорна, вафель «Некко» и шоколадок «Три мушкетера», таких больших, что ими «можно поделиться с другом».
— Она думает, что она Янки Дудль Денди, — фыркал ее отец.
— Она хочет нормальной жизни, — возражала ее мать. — Что в этом плохого? Я хочу для нее того же.
Скорее интуитивно, чем осознанно, я решил, что атмосфера в соседнем доме не совсем здоровая. Они отмечали экзотические праздники, о которых я в жизни не слышал, да и названий-то их не мог выговорить, я даже подбивал Руфь Фокс научить меня грязным словам на идиш, чтобы обзывать ими братьев, когда те будут действовать мне на нервы. Однако в доме Фоксов было что-то тревожное и неустроенное, чего никак не мог постичь наш городок. Их дом отличался от наших скорее не своей чужеземностью, а царившей там печалью, такой глубокой, что, казалось, она въелась, как убийственная пыль, в каждый квадратный сантиметр этого образцового просторного жилища.
Джордж и Руфь Фокс боялись собак, кошек и собственной тени. Когда бы я ни подходил к их дому, они всегда следили за мной, выглядывая из-за занавески. Подпрыгивали от любого неожиданного стука в дверь. Дрожащими руками брали трубку звонившего телефона. Развешивая белье на веревке, Руфь Фокс сначала оглядывалась по сторонам, словно ожидала нападения врагов с флангов. Долгие годы я пытался понять, что же с ними не так. Шпионил, подслушивал, забравшись в темноте на ветку дуба, следил за неспешными движениями членов их семьи. Единственное, на что я обратил внимание, так это на то, что родители Шайлы с годами становились все печальнее, но не старше. Мистер Фокс часто кричал по ночам, очнувшись после ночных кошмаров, которые привез с собой в нашу страну. Когда я спросил Шайлу, отчего ее отец так страшно кричит по ночам, она сказала, что мне, должно быть, это приснилось, поскольку она ничегошеньки не слышала. Однажды он выкрикнул во сне женское имя, но о такой женщине я слыхом не слыхивал, да и по соседству у нас так никого не звали. В тот раз, когда он проснулся с этим именем на устах, я сполз пониже по освещенному луной дубу, который давал мне доступ к их секретам, и услышал, как Руфь успокаивает мужа. Став свидетелем этой печальной и очень интимной сцены, я, вспомнив о словах Шайлы, даже ущипнул себя посильнее, чтобы убедиться, что не сплю. Я попытался подслушать их разговор, но они говорили на незнакомом мне языке. Хотя я и не знал того языка, но достаточно хорошо разбирался в словах, чтобы понять, что Руфь безумно любит Джона Фокса.
В годы, последовавшие за вечеринкой у Шайлы, ощущение печали и несчастья, поселившихся в доме Фоксов, только усилилось. Я часто думал, что, возможно, это связано с одержимостью Джорджа Фокса своей музыкой. Мы все боялись мистера Фокса с его безупречными манерами Старого Света, его изуродованной рукой, его страданиями и его сдержанностью, казавшейся особенно неестественной, когда он бросал на всех злобные взгляды. Хотя ученики, с которыми он занимался музыкой, его обожали, все эти дети и сами отличались особой чувствительностью. По ночам, пытаясь уснуть, я прислушивался к тому, как мистер Фокс играет на пианино, и на всю жизнь усвоил, что музыка способна выражать боль, а прекрасная музыка — это место, где может укрыться страдающий человек.
Помню, как впервые сказал матери, что, по-моему, с Шайлой что-то не так. Я заметил, что, когда Руфь не догадывается о моем присутствии, она говорит с дочерью совсем по-другому. Однажды по ветке дуба я пробрался к спальне Шайлы и уже хотел было поискать ее в доме, как вдруг услышал, что миссис Фокс разговаривает с ней внизу. Прежде чем на цыпочках пробраться обратно к окну, а оттуда — к секретному проходу, соединявшему наши дома, я снова услышал голос Руфь. Ее слова заставили меня остановиться, чтобы проверить, не ослышался ли я.
— Закрой эту дверь, когда говоришь со мной, — крикнула Руфь, — а не то мы все здесь умрем от пневмонии. Ты этого добиваешься? Чтобы все мы умерли. Иди и вымой руки. Нечего играть в грязи. Бог создал тебя не муравьем. О мой бог! Эти руки. Поди сюда. Выключи плиту. Ты что, совсем с ума сошла? Хочешь поднять на ноги пожарную команду?
Я не узнавал в этой нервной, неуравновешенной женщине Руфь Фокс. Так я впервые смог увидеть изнутри, какое детство было у Шайлы из-за того, что немцы опустошили и разрушили мир ее родителей. Уже гораздо позже я понял, что нацисты были частыми гостями в том доме, смотрели на их трапезы холодными голубыми глазами, блевали на зажженные в канун Шаббата свечи. Шайла выросла в убеждении, что микробы — это низшая разновидность немцев, питающихся душами евреев.
Проползая по толстой ветви дуба, я услышал, как Руфь сказала:
— Отойди от этого окна, Шайла. Рядом может пролетать ангел смерти.
Я повернулся и увидел маленькое испуганное лицо Шайлы. Она помахала мне, и я в ответ тоже ей помахал. Сейчас я понимаю, что дом Фоксов на Пойнт-стрит в Уотерфорде был просто приложением к Берген-Бельзену, остановкой на пути в крематорий. Ни мать, ни отец Шайлы не могли оставить страну своего жуткого прошлого. Джордж Фокс играл для утешения тех, кто вознесся вместе с дымом и присоединился к воздушным потокам над Польшей. Каждая мрачная нота отмечала потерю души, вошедшей в реку смерти без утешения музыкой. Дом был наполнен слезами, ужасом, яростью и музыкой, заставлявшей детей представлять себе захватчиков, марширующих с факелами из волос евреев.
После того как мы поженились, Шайла иногда рассказывала мне о своем детстве на Юге. Она думала, что в любой момент немецкие солдаты могут молниеносно окружить ее дом и тогда виноград, багрянник и азалии погибнут. Но для Шайлы такие признания были нетипичны. Она, как правило, не обсуждала зацикленность своих родителей на военных переживаниях. Эта тема стала verboten[159], особенно после рождения Ли. Для Шайлы непереносима была даже сама мысль о мире, способном посадить ребенка, такого ласкового и беспомощного, как Ли, в газовую камеру. Этот мир стал строительным материалом для ее ночных кошмаров, но она редко впускала его в свою дневную жизнь.