Захар Оскотский - Зимний скорый
Вдруг спохватился, что Алёнке скучно, ей не понять, да ему самому не объяснить, как это было, когда по улицам домашнего Ленинграда ездили живые автомобили. Ностальгия по детству? Для ребенка мир всегда устроен разумно?
А вот для Алёнки мир неразумен и сложен с самого начала. Мама живет с чужим дядей. Родной отец какой-то странный, и видит она его раз в несколько месяцев.
— Мне холодно, — сказала Алёнка. — Я хочу домой.
1980-й. Трещины, расколовшие мироздание, расширялись уже на глазах. Обломки монолита с нарастающим гулом приходили в движение. Где-то за тысячи верст дымился и истекал кровью Афганистан. Из газетных сообщений ничего невозможно было понять. В программе «Время» изо дня в день показывали одну и ту же площадь в центре Кабула с улыбающимися афганцами. Но что-то прорывалось, прорывалось. Резнул случайно услышанный в электричке разговор двух офицеров, немыслимый еще год назад: «А у бээмпэшек наших броня в полсантиметра, из автомата пробивается. Очередь зажигательными — и братская могила на десятерых. На кой черт этих консервных банок столько наклепали, для парадов? Как будто опыта Отечественной не было!»
В Иране исламские фанатики захватили американское посольство со всем персоналом. И мировая сверхдержава билась в истерике, не в силах ничего изменить.
В Польше творилось нечто немыслимое для социалистического лагеря. Там объявился какой-то независимый профсоюз «Солидарность», всю страну сотрясали его забастовки, беспомощно метались и одно за другим сменялись правительства.
Внезапно умер Высоцкий, и это тоже отозвалось болью разлома эпохи. Ушел тот, под песни которого люди их поколения выросли и жили.
А на улицах портреты Брежнева смешались с изображениями олимпийского Мишки.
В 1980-м, впервые, вышли в сборнике «молодых писателей» (толстая книга, почти два десятка авторов) два коротких григорьевских рассказа. Купил и притащил домой сразу дюжину экземпляров, хотел раздарить. И только потом сообразил, что дарить собственно некому. Ну, отвез книжку отцу в кардиологический санаторий в Сестрорецке. Ну, Стелле и Димке по книжке вручил, да еще Марику. Вот и всё. Больше никому дарить и не хотелось.
Отец прочитал, хмыкнул:
— Ничего, нормально. Инфарктникам нашим показать не стыдно, какой у меня сын. Времени-то много на писанину тратишь?
— А что?
— Да я всё жду, когда ты, черт неприкаянный, по-нормальному женишься и внука мне нормального родишь.
Димка, прикативший на выходные, тряс его за плечи:
— Что ж ты молчал, глобус ты эдакий?! А ну, ставь бутылку, писатель! Послушай, я тебе таких историй с нашей спецкомендатуры порасскажу, накатаешь романею — у-у — «Графа Монте-Кристо» заплюешь!
Стелла только целовала его и приговаривала:
— Умничка, умничка! Всегда в тебя верила!
А Марику Григорьев дал кроме книжки еще рукописи нескольких рассказов и стихи. Марик не проявил ни удивления, ни возбуждения:
— Неправды не пишешь, молодец. Скользишь на недосказанностях. В общем-то, кукиш в кармане.
Слышать это было тяжело, хоть на Марика он, конечно, не мог обидеться. А тот продолжал, спокойно и безжалостно:
— Подумай сам, чего ради мучаешься? У писателей два побуждения к творчеству: жажда славы и жажда власти.
— Что-о?
— Ну, подсознательные, подсознательные побуждения. Психологию надо изучать, вот главная наука! Исходных мотивов человеческого поведения всего несколько, все простейшие, как постулаты у Евклида. Ладно, жажды славы у тебя, может, и нет, не в структуре твоего характера. А жажда власти — конечно. Ты вдумайся: для чего пишешь? Чтоб мысли свои людям сообщить, чтобы они твоему внушению поддались и хоть чуточку изменились, как тебе хочется. Значит, власти над ними желаешь! И выходит, на донышке, под всей благородной пеной, мотивы у тебя те же, что у каких-нибудь презираемых тобой властолюбцев.
— Эк куда хватил! — Григорьев всё же обиделся немного. — Да ты поверь, Тёма, я согласился бы, чтоб мои книжки под чужим именем выходили, чтоб гонорар не платили, только бы всё печатали.
— Отлично! — сказал Марик. — Вот, сам же подтверждаешь. Ты и бескорыстен, и на безвестность согласен, лишь бы тебе позволили мозгов людских достигать. Это как у Ришелье, помнишь, был «серый кардинал»? Тихонький такой, в заплатанной рясе, веревочкой подпоясанный. Ходил по стеночке, глаз не поднимал. Ему тоже ни славы, ни богатства не требовалось. Его сознание тешило, что это именно он всей Францией правит.
— Да ну тебя!
— Нет, нет, не обижайся! Я как друг говорю. Ты в самом деле подумай, стоит ли мучиться? Главное, при таком мотиве результата быть не может. Сколько великих писателей до тебя добру учили, ну и что? Лучше люди стали?.. Ей-богу, зря ты, зря. Годы-то уходят. Самая правильная для нас теперь философия — устроиться так, чтобы и нам от людей и людям от нас поменьше беспокойства. Комфорта хочется, чтобы уж с горки-то с комфортом ехать.
Григорьев не мог понять, шутит Марик или говорит серьезно. Тот сидел — спокойный, сухонький, черные щеки похудели и втянулись, черные блестящие глаза смотрели невозмутимо. Впервые Григорьев заметил, что черная каракулевая шевелюра Марика поредела, просвечивают беловатые проплешины.
— Вот я, — рассуждал Марик, — я репетиторствую, добираю сколько мне надо для комфортной жизни, больше ни на что не претендую.
Григорьев слушал, слушал и наконец не выдержал:
— А ведь ты всё врешь, Тёма!
— Что — вру? Что репетиторством занимаюсь?
— Да нет, ясно, что занимаешься. А вот всё прочее — насчет комфорта, насчет моей жажды власти… Не будем ни ты, ни я, ни Димка тихой, комфортной жизнью довольны, хоть власти при этом ни мне, ни тебе, ни ему не надо. Мало нам будет спокойной жизни, хоть нас золотом осыпь!
Марик запнулся. И вдруг согласился неожиданно легко:
— Мало! — он даже головой кивнул: — Мало, конечно! Только вот, что нам нужно?
Лектор из райкома выглядел как-то непривычно. Нет, он нисколько не постарел, но его круглое лицо, напоминавшее колобок с глазами-изюминами, утратило застылость печеного теста, в нем прорезалась живая мимика. В хорошо поставленном голосе перекатывались яростные нотки. Пожалуй, впервые за много лет это было не наигранное, а искреннее возбуждение:
— …С чем подходим к очередному съезду?! Что несем на алтарь отечества?!
В парткабинете было холодно, за побелевшим от инея окошком стоял морозный февраль 1981-го. Через несколько дней в Москве должен был открыться XXVI съезд КПСС, и на улицах выросли уже щиты с плановыми цифрами очередной пятилетки: приросты по стали, нефти, углю, квадратным метрам жилья и тоннам зерновых.
— Когда-то был энтузиазм, — ярился лектор, — кидались занимать очереди в военкоматы! А теперь энтузиазм — кидаемся занимать очереди в ювелирные магазины!
Да, верно, — подумал Григорьев. — В какой город ни въезжаешь на утреннем автобусе из аэропорта, — в Минск, в Киев, в Куйбышев, в Новосибирск, — везде одно и то же: если увидишь на пустынной улице дожидающуюся открытия магазина очередь, значит, там ювелирный. Еще несколько лет назад такого не было.
— …Фарс, бесстыдный фарс! — лектор уже клеймил новоизбранного американского президента. — Во главе мировой державы встал бездарный актеришка из вестернов. Ковбоев и шерифов играл. Все-то его роли: прыгает на коня, либо спрыгивает с коня.
По рядам прокатился смешок. Лектор нахмурился:
— А вы знаете, что этот Рейган велел своим экспертам проанализировать ситуацию в нашей стране? И те доложили: Советский Союз, как великая держава, ДОЖИВАЕТ ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ…
По рядам пронесся и угас тихий стон. Воцарилась испуганная тишина.
Лектор взметнул руку:
— Понимаю ваше возмущение, товарищи. Но этот бред делом придется опровергать, делом!
Похоже, он не притворялся, его действительно трясло от ярости:
— Этот Рейган — выродок хуже Гитлера! Он говорит: коммунисты не верят в бога, не верят в загробную жизнь, поэтому их надо уничтожить! Но ничего, ничего… — ненавидящий голос зазвенел острым металлом: — Есть закономерность: ни один президент США, избранный в год, который оканчивается нулем, не просидел положенный срок, либо умер, либо погиб. Вспомните: Линкольн, Рузвельт, Кеннеди. И этот погибнет!!
Слушатели недоверчиво зашевелились.
Что за дичь? — подумал Григорьев. — Ну, Кеннеди, избранного в шестидесятом, убили на первом сроке, верно. А насчет Линкольна и Рузвельта — вранье. Линкольна выбирали дважды — в тысяча восемьсот шестидесятом и в шестьдесят четвертом, первый срок закончил благополучно, застрелили на втором. А Рузвельта в девятьсот сороковом году избрали не в первый, а в третий раз подряд, и умер он не на этом сроке, а на следующем, снова переизбранный в сорок четвертом.