Гурам Дочанашвили - Одарю тебя трижды (Одеяние Первое)
Все было просто — жил-был на свете, а может, и нет, бравый, мишурный полковник Сезар.
* * *Великий маршал, терзаясь подозрением, поглаживал свою баловницу, блаженно млевшую кошку Аруфу — запаздывал что-то вестник победы...
* * *До рассвета шла упорная, беспощадно жестокая охота мрачных, хмурых канудосцев на ошалелых каморцев. За деревья пытались укрыться солдаты, непривычные к тьме, но за каждым из них поджидал воплощением рока — вакейро, стиснув зубы, угрюмо, с наготове. Нет, не уйти было от канудосцев — если не всем, то большинству: тихо крался каморец, таился, был уверен — спасется, и нежданно — острым ножом снизу в бок... забирался на дерево, думал, укрылся, а с верхнего сука вонзался в спину клинок, выкованный рукой Сенобио... припадал к стволу, а копье пригвождало к неспасшему дереву... другой, обезумев, бежал от жуткой участи собрата и, на миг обернувшись назад, получал в затылок удар ... в ужасе вырывался из леса и, застыв, окаменев на месте в тяжком предчувствии, угождал в петлю аркана, с жестким шуршанием волочился по земле за летящим конем; кто-то дико ругался, вопил, прося помочь или убить, — о, как вопил! — уши зажал руками Доменико, сидевший рядом с Сантосом; ни за что не сошел бы сейчас на землю — не хватало ему мужества вакейро. В эту ночь ему всюду мерещилась кровь, кровью отдавал и невыносимый запах, бивший в нос, душивший, а глухие удары все равно проникали в уши, и, даже зажмурившись, он ясно видел, как перегибался Сантос, выбрасывая вперед большой калабрийский кинжал и насаживая на него бегущего каморца, а потом ударом ноги в грудь скидывал на землю, и, невольно проскулив: «Не надо... хватит...» — очень устыдился своих слов. Крепился Доменико, заставлял себя смотреть, как убивают, истребляют, — в конце концов, и он был немного канудосцем, ну хорошо — не мог убивать, не убивал, как все другие, каморцев, но не видеть, закрывать глаза — это было уж слишком; не игрушка он, не на полку посажен — на суку сидит рядом с Сантосом... На рассвете он вместе с другими прокрался к опушке и глазам не поверил, увидев сквозь деревья корпус: треть осталась от корпуса, но каморцы все равно стояли уверенно, с ружьями наперевес и, как казалось Доменико издали, щурились, целясь в лес; как ни много перебили ночью каморцев, их все равно было в два раза больше. Но, несмотря на это, вскоре к ним подоспел на помощь корпус генерала-красавчика, а немного позже заявился генерал-добряк со своими карателями, одетыми в гражданскую форму; мало того, сам Мичинио пригнал разнузданную ораву жагунсо! Похолодел Доменико — вот, исполнил Мичинио угрозу: «Из-под земли достану, на дне морском найду», — и сковал необоримый слепой страх, ничего не видел и не слышал Доменико, а когда каморцы вскинули ружья, машинально отступил вместе со всеми в глубину леса. Немного погодя потянуло неясным горьковатым запахом дыма, запах усилился, дым окутал деревья — лес горел... И канудосцы пустились в свой город, в Канудос, и засели с ружьями в домах, у окон, ожидая каморцев, а те подступали к Канудосу, методично окружали город испытанным манером; неумолимо приближались истребительные отряды — твердым, отработанным шагом, совершая ложные маневры, и остановились на расстоянии ружейного выстрела от города. Опустилась предсумеречная тишина. Канудосцы укрепились в своих белоглиняных домах, но в этот час полного затишья природы невольная печаль охватила каждого, — как бы там ни было, а жизнь есть жизнь, дорога она. В другое время, вероятно, не угнетало бы их сознание безысходности, но в предвечерний час полного покоя и беззвучия всего и вся люди незаметно предались горестным мыслям,— да, хорош этот бескрайний благословенный мир, прекрасен, бесконечно многообразен, не надоест он и не примелькнется, но для них настал последний час... Не знали канудосцы, как развеять печаль, нагнетенную безмолвием, и проклятые каморцы не нападали, не открывали стрельбы, но внезапно разнесся резкий, кромсающий тишину топот — по берегу их реки мчал коня Зе Морейра, и как поразительно — стоя! Пролетел меж домами, мимо восхищенных канудосцев, еще не сообразивших, откуда он взялся и куда скачет, устремился прямо к каморцам, пряча за спиной два скрещенных меча, — от врага скрывал, видно. Каморцы не стреляли в него, принимали, возможно, за парламентера, а может быть, за перебежчика, — кто бы подумал, что один человек вздумает биться с целым войском, и Зе, налетев на врагов, взметнул мечи, сокрушительно, молниеносно опустил их на головы двух ближайших солдат и, раскинув чуть ноги, прыжком сел на коня, зажал его в коленях и завертел во все стороны, смерчем врезаясь в ряды каморцев, рубя и кромсая их сразу двумя мечами, не давая осознать, что произошло и как, а следившие за ним канудосцы разом поняли все: против воли спасенный от гибели, не желая жить дарованной жизнью, сам, по своей воле ушел из Канудоса, вроде бы спасаясь от неминуемой гибели, чтобы, вернувшись, самоотверженной, самозабвенной отвагой свести на нет оба спасения — дважды дарованную жизнь, а кроме того, дать понять канудосцам, что вывез детей и женщин в безопасное место, а еще — в этот скорбно тяжкий час показал, как умирает истинный канудосец: на скаку, без удержу взмахивал мечами, и как достойно и гордо сидел на покорном коне, изумляя ловкостью, храбростью даже собратьев... Недаром вы были лучшим, первым вакейро в сертанах, затерянным в глуши безвестным героем, и очень простым назывались именем — Зе... Всегда молчаливый, отрешенный, всегда печальный от мысли, что не был свободным... И, всегда сдержанный, как бесстрашно, властно кричали сейчас на каморцев, как вольно, размашисто заносили и опускали мечи, потому что сейчас, перед смертью, — были свободны, совершенно свободны, Зе!
Вера невидимой нитью соединяет людей — засевшие в своих домах канудосцы увидели, что и погибнуть можно гордо, красиво. Даже скиталец, напуганный появлением Мичинио, позабыв обо всем, не дыша смотрел, как бился Зе, великий воин, неукротимо яростный, неистово разящий, — изрешеченный пулями, умер в воздухе, слетая с коня, поразительно умер — улыбаясь, свободный! И Доменико, которого содрогало жестокое кровопролитие, теперь завороженно следил, как сражал врагов Зе, как он умер — потому что Зе Морейра, первый среди вакейро, был один из пяти избранных, ставший великим канудосцем.
Кто способен был сомкнуть глаза в эту последнюю ночь, но двое особенно не находили покоя — Масимо и Старый Сантос. Оба предчувствовали неотвратимую встречу, но если Сантос прекрасно знал, кого жаждет поймать, то Масимо, преступный, грешный, отягченный грехами, терзался необъяснимым страхом и содрогался — будто острым лезвием царапали стекло... Однако проявлять страх в карательном отряде было нельзя — понизили б в чине; а Масимо не рядовым каким-нибудь был — целых семнадцать человек пребывали под его началом, и гордился им генерал-красавчик Рамос, своим статным, лощеным, холеным молодым командиром; боготворил себя Масимо, лелеял, заботился о своей внешности всячески, его красивой головой занимался искуснейший парикмахер, вызываемый на дом, тело нежил, холил — лосьонами, кремами, одеколоном, духами; речист был, мог блеснуть и словами, и крепкими зубами, обнажая в улыбке, а в часы возвышенного отдыха умел получить истинное удовольствие, слушая учеников придворного тенора Эзекиэла Луна. Жестоким был — много грехов отягчало его чисто выбритый затылок. Ни в чем не знал отказа и не отказывал себе ни в каких утехах — был ближайшим дружком зятя старейшины труппы пожилых... И вот беспокойно вертелся с боку на бок — тревожило что-то подспудно... А совсем недалеко, в хижине Сантоса, валялась колода, названная его именем — «Масимо», но в эту ночь не до колоды было Сантосу — живого, настоящего Масимо должен был изловить, но где, как... Вы ведь тут еще, мой покорный, послушный вроде бы, мой недоверчивый, настырный, — давайте последим за обоими. О, разом встали Масимо и Сантос, — это рок, судьба их, так суждено им. Сантос сунул в карман клубок шерсти, опоясался веревкой, разулся и с коротким топором в руке, пригнувшись, подобравшись, бесшумно отправился на ночную охоту, безмолвной яростью бугрились плечи его и спина... А там, на другой стороне, каратель стоял у костра, ежась от страха и света, неприятно ощущая себя освещенным в полной темноте, — топор-то ему не мерещился, но так и видел дуло, нацеленное прямо в глаз... Крался к огню Старый Сантос, весь в черном, даже седину прикрыл черным платком Мирцы. Красой и гордостью селения была Мирца, и все дивились, чем прельстил ее Сантос: был неказист, неречист, обворожить не умел, добра не имел, всегда в тени, даже нынешней силой не обладал тогда... Но Мирца относилась к тем, кто умеет предвидеть и загодя ценить, — возможно, именно за этот поступок, который совершит он этой ночью, и полюбила она Сантоса... Как улыбнулась ему тогда, в первый раз...