Харуки Мураками - Хроники Заводной Птицы
— Птица заводила пружину? — Я поднял голову.
— Птица заводила пружину? — повторила за мной Мускатный Орех. — Не понимаю. О чем ты?
— Разве вы только что не рассказывали о птице, которая заводила пружину?
Она спокойно покачала головой:
— Хм! Не помню. Кажется, про птиц я ничего не говорила.
Бесполезно. Такая у нее манера разговаривать. Про родимое пятно я спрашивать ничего не стал.
— Значит, вы родились в Маньчжурии?
Она снова покачала головой:
— Родилась я в Иокогаме, а когда родители увезли меня в Маньчжурию, мне было три года. Отец преподавал в ветеринарном колледже. В Синьцзине задумали устроить зоопарк, и им понадобился главный ветврач. Отец сам вызвался туда ехать. Мать не хотела бросать налаженную жизнь в Японии и отправляться на край света, в какую-то дыру, но он настоял на своем. Может, ему хотелось испытать себя в каком-то большом деле, более значительном по сравнению с тем, чем он занимался в Японии. Я была еще маленькой. Япония, Маньчжурия — мне было все равно. Мне очень нравилось жить в зоопарке. От отца всегда так пахло… У каждого животного был свой запах, но отец приносил с собой один, вобравший в себя множество оттенков, и каждый день от него пахло чуточку по-другому. Так по-разному, в зависимости от того, что в них намешано, пахнут духи. Когда отец приходил домой, я забиралась к нему на колени и вдыхала этот запах.
Однако дела на войне шли все хуже, ситуация становилась угрожающей, и отец решил отправить нас с матерью обратно в Японию. Таких, как мы, было много: все поехали на поезде из Синьцзиня в Корею, где погрузились на ожидавший нас пароход. Отец остался один. В последний раз я видела его в Синьцзине, на вокзале: он стоял и махал нам рукой. Высунувшись из окна вагона, я смотрела, как его фигура становилась все меньше и меньше, пока не растворилась в собравшейся на платформе толпе. Что потом с ним стало — никто не знает. По всей видимости, отца захватили оккупировавшие Маньчжурию советские войска и отправили в Сибирь, где он умер, как многие другие, на принудительных работах, и кости его, должно быть, лежат где-нибудь в глуши, в стылой земле, и никакого знака нет на этой могиле.
До сих пор я отлично помню каждый уголок синьцзинского зоопарка. В голове осталась каждая дорожка, все, до последнего, его обитатели. Наш дом стоял прямо на территории, и те, кто там работал, знали меня и разрешали ходить везде, где захочется, — даже в выходные.
Мускатный Орех прикрыла глаза, восстанавливая в памяти эти картины. Ничего не говоря, я ждал продолжения.
— И все же почему-то я не уверена, что зоопарк в самом деле был таким, каким я его помню. Как бы это сказать?.. Иногда кажется, что все это представляется чересчур четко. И чем больше об этом думаю, тем больше одолевают сомнения: сколько в этой ясной, отчетливой картине правды, а на сколько она — плод моего воображения? Впечатление такое, будто я в лабиринте. С тобой так бывает?
Нет. Со мной такого не бывало.
— А сейчас там, в Синьцзине, есть зоопарк?
— Точно не знаю, — сказала Мускатный Орех, прикасаясь пальцем к сережке. — Я слышала, что зоопарк после войны закрыли, а что там сейчас — понятия не имею.
Мускатный Орех долго оставалась моим единственным в мире собеседником. Мы встречались каждую неделю, раз или два, шли в ресторан, садились за столик друг против друга и разговаривали. После нескольких таких встреч я обнаружил, что Мускатный Орех замечательно умеет слушать. Она сразу понимала, о чем речь, умело вставляла реплики и вопросы и знала, как вести разговор.
Готовясь к очередной встрече, я, чтобы не расстраивать ее, всегда старался выглядеть по возможности чистым и аккуратным. Рубашку надевал свежую, только что из прачечной, подбирал в тон галстук, начищал обувь до блеска. Увидев меня, она взглядом повара, выбирающего овощи, внимательно, с головы до ног, оглядывала, как я одет. Если ей что-нибудь не нравилось, даже какая-то мелочь, она немедленно вела меня в бутик, покупала нужный предмет гардероба и, если имелась возможность, тут же заставляла меня переодеться в новое. Во всем, что касалось одежды, она была очень требовательна.
Благодаря ее стараниям мой шкаф незаметно заполнялся одеждой. Новые костюмы, пиджаки, рубашки медленно, но уверенно захватывали территорию, которую прежде занимала одежда Кумико. Когда в шкафу стало тесно, я сложил ее вещи в картонную коробку с нафталином и убрал в другое место. «Трудно будет ей понять, что произошло, вернись она домой», — подумал я.
Я долго, небольшими порциями, рассказывал Мускатному Ореху о Кумико, о том, что ее надо спасать, вернуть сюда. Облокотившись о стол и подперев голову рукой, она пристально смотрела на меня.
— Откуда же ты собираешься вызволять свою Кумико? Как это место называется?
Я попробовал отыскать в окружающем пространстве подходящие слова, но так и не нашел. Их не было нигде — ни в воздухе, ни под землей.
— Это где-то далеко, — проговорил я.
Мускатный Орех улыбнулась.
— Прямо как у Моцарта в «Волшебной флейте». Там принцессу спасают из замка, который стоит за тридевять земель, с помощью волшебной флейты и колокольчиков. Ужасно люблю эту оперу. Сколько раз я ее слышала! Даже либретто наизусть помню: «Известный всем я птицелов…» А ты слышал?
Я покачал головой:
— Не приходилось.
— В опере принца и птицелова провожают к замку три волшебных мальчика, плывущие на облаке. Но главное — это борьба царства дня и царства ночи. Царство ночи все время пытается отвоевать принцессу у царства дня. По ходу действия главные герои перестают понимать, кто же прав, кого держат в заточении, а кого нет. В конце, понятное дело, принц соединяется с принцессой, Папагено с Папагеной, а злодеи проваливаются в ад.
Мускатный Орех провела пальцем по оправе очков.
— Но у тебя сейчас нет ни птицелова, ни волшебной флейты, ни колокольчиков.
— У меня есть колодец, — сказал я.
— Если ты сможешь его получить. — Мускатный Орех изобразила приветливую улыбку, будто развернула передо мной шикарный носовой платок. — Этот твой колодец. Но все имеет свою цену.
Когда я уставал от своих историй или не мог подобрать слов, чтобы продолжать дальше, Мускатный Орех, давая мне передохнуть, рассказывала о своем детстве, и ее истории оказывались куда длиннее и запутаннее. Вдобавок в них не было никакого порядка — в зависимости от настроения, она то и дело перескакивала с одного на другое, без всяких объяснений нарушала ход событий. Или вдруг в рассказе появлялся важный персонаж, о котором я прежде не слышал. Чтобы понять, к какому периоду ее жизни относился тот или иной эпизод, надо было изо всех сил шевелить мозгами, но и это не всегда помогало. Она рассказывала о том, что видела собственными глазами, и в то же время — о событиях, свидетельницей которых не была.
Они пристрелили леопардов, покончили с волками и медведями. Больше всего времени занял расстрел пары огромных медведей. Даже после того как в них всадили из винтовок несколько десятков пуль, звери яростно бросались на прутья клетки, скалили на солдат зубы и рычали, роняя слюну. Медведи вели себя не так, как кошачьи, как-то смирившиеся с судьбой (или, во всяком случае, так казалось со стороны), и, похоже, никак не могли понять, что их убивают. Может быть, потому потребовалось так много времени, чтобы они расстались с временной формой существования, называемой жизнью. Когда в конце концов солдаты добили медведей, они буквально валились с ног от усталости, измочаленные и выжатые этой экзекуцией. Лейтенант поставил пистолет на предохранитель и вытер фуражкой струившийся со лба пот. После того что произошло, кое-кто из солдат чувствовал себя очень скверно. Стараясь скрыть это, они громко плевали на землю в наступившей мертвой тишине. Рассыпанные у них под ногами стреляные гильзы напоминали сигаретные окурки. В ушах еще звенели выстрелы. Молоденький солдат, которого через семнадцать месяцев забьет насмерть на шахте под Иркутском советский охранник, часто и глубоко дышал, отводя глаза от медвежьих трупов, и изо всех сил боролся с подкатывавшим к горлу приступом рвоты.
Слонов они так и не убили. Просто потому, что, оказавшись рядом с ними, поняли: те слишком велики. Перед слонами винтовки в руках солдат выглядели несолидными мелкими игрушками. Лейтенант немного подумал и решил оставить их в покое. Весь отряд вздохнул с облегчением. Странное дело — хотя, может быть, в этом и не было ничего странного, — все подумали об одном и том же: человека в бою убить легче, чем зверя в клетке. Даже если, может статься, сам окажешься на месте убитого.
Только что звери были еще живы, а теперь рабочие зоопарка выволакивали их из клеток, грузили на тележки и свозили в пустой сарай. Там животных, разного вида и размера, свалили на пол. Проследив за этим, лейтенант зашел к директору зоопарка и попросил его подписать нужные документы. Затем солдаты выстроились в колонну и, маршируя, покинули зоопарк, оглашая окрестности тем же металлическим лязгом, с каким шли туда. Рабочие-китайцы смыли из шлангов черные пятна крови на полу клеток, соскребли щетками со стен прилипшие тут и там клочки плоти. Покончив с этим, они направились к ветеринару с синим пятном на щеке спросить, что он собирается делать с мертвыми зверями. Тот не знал, что ответить. В обычных обстоятельствах, когда в зоопарке умирал кто-нибудь из его обитателей, он вызывал специальную службу. Но сейчас, когда кровопролитные бои подкатывали к столице, надеяться, что по телефонному звонку кто-то приедет и заберет трупы, не приходилось. Лето было в разгаре, вокруг уже вились черные рои мух. Лучше всего было бы вырыть яму и похоронить в ней зверей, однако яма требовалась очень большая, и сотрудники зоопарка просто не справились бы с этой работой.