Джозеф Хеллер - Что-то случилось
Говорят, порнографические фильмы стали лучше. Похабщина и вооружение – вот две области, в которых мы усовершенствовались. Во всех прочих стало хуже. Мир катится под уклон. Хорошего хлеба теперь не получишь даже в хороших ресторанах (его заменяют стандартными булочками), да и хороших ресторанов стало меньше. Дыни не вызревают, виноград кислый. В плитки шоколада вместо молока прибавляют сахар: сахар дешевле. У масла вкус тот же, что у бумаги, в которой оно расфасовано. Взбитые сливки не взбитые и не сливки. Люди все это подают, люди все это едят и пьют. Двести пятьдесят миллионов просвещенных американцев помрут, так и не узнав, каковы сливки на самом деле. Хорошо бы отведать настоящую русскую шарлотку – чтоб взбитые сливки были настоящие. Это и есть рай – не знать, каково оно на самом деле. Даже лучшие кондитерские фабрики употребляют теперь суррогат взбитых сливок, который похож на взбитые сливки больше самих взбитых сливок, дольше сохраняет их цвет и консистенцию, не скисает, обходится куда дешевле и потому выгодней.
– У них вкус дерьма.
У них вкус дерьма. Всем, кроме меня, на это наплевать. От океана до блещущего океана страна завалена шлаком, шелухой и отслужившими свое автопокрышками. Плодоносные нивы засыпаны инсектицидами и химическими удобрениями. Нынче простого навоза и то не достанешь. К нему добавлены примеси, увеличивающие срок хранения. Ни в озерах, ни в реках больше не сыщешь рыбы. Приходится ловить ее в консервах. Города хиреют. Нефть иссякает. Деньги говорят. Бог слушает. Бог молодец, свой парень. А вот «Америка наша прекрасная» – нет: ей пришел конец в тот день, когда на ее почву впервые ступил белый человек, чтобы здесь обосноваться Банкиры Фуггеры были вполне на месте, пока они оставались у себя в Германии – но потом они отправили сюда своих матерей. Второсортные мотели, дрянные автомобили, придорожные закусочные растут как грибы. Лица богачей и лица бедняков стареют с младенчества, их сушат и бороздят морщинами низменная скаредность и неудовлетворенность. И женщины такие же, как их мужья. У Бога нет ЭВМ. Ему пришлось обходиться глиной – а это не слишком удобный материал – и ребром человеческим, что было чуть легче. Бог был справедлив и порядком честолюбив, но на очень низком уровне. Ему пришлось разок воспользоваться потопом (до смога и нервно-паралитических отравляющих веществ он не додумался), да еще огнем и серой. От тех, кто ни богат, ни беден, исходит беспокойство. Они ни то ни се – и сами не знают, где им место. Слышится мне, Америка поет себе препохабную отходную.
Сокол обыкновенный уже почти исчез (его погубил ДДТ. Скорлупа его яиц, которые кладет, разумеется, самка, стала слишком тонкой и во время высиживания трескается). Горячие сосиски тоже исчезают. Скоро совсем переведутся киты, придется нам с женой обходиться без них. Добрые старые американские сосиски делаются теперь из воды, куриных потрохов и зерна (того самого зерна, которое изъяли из хлеба и булочек и заменили всякой синтетикой и суррогатами). Мамин яблочный пирог явно зачерствел. Несколько лет назад мама умерла. Папы нет. Вирджиния отравилась газом.
– Он отравился газом, – сказала она мне про своего отца, когда я набрался смелости спросить. – Мы всей семьей уехали тогда на лето за город. Он остался совсем один и сделал это у себя в машине, в гараже. Никогда мне этого не забыть. Я не хотела идти на похороны. Я слышала, кто-то сказал, он стал весь красный. Мама заставила меня пойти. Я всегда ее ненавидела за то, как она с ним обращалась. «Вы только подумайте, что он мне устроил», – причитала она всю неделю, когда было кому ее послушать. Не люблю о ней говорить.
Она тоже отравилась газом – в кухне, у своей матери в Нью-Джерси, что было весьма неучтиво: ведь к тому времени уже существовали более подходящие способы самоубийства. Существовали уже полиэтиленовые мешки. (Сегодня ночью жене опять приснился дурной сон. Я не стал ее будить. Она глухо стонала и судорожно вздрагивала, потом начала похрапывать – и вот тогда я ее разбудил, нарочно, чтоб сказать, что она храпит, пожаловался, что не дает мне спать. Сонным, нетвердым голосом она покаянно извинилась и повернулась на бок, а я глядел на ее зад. Потом улыбнулся и крепко уснул.) Когда я, возвратясь из-за океана после войны, в первый раз приехал домой на побывку и позвонил в Страховую компанию, ее там уже не было. Так мне сказал Бен Зак. Она уже там не числилась. (Как и я. Бен Зак не знал, кто это звонит. Пусть старый чудак поломает голову.) Она больше там не служила. Тот, кто ответил по коммутатору, даже имени ее не слыхал (как, наверно, до сих пор не слыхал и моего имени), и он соединил меня с Беном Заком – этот все еще служил в отделе в качестве помощника Лена Льюиса, который тоже все еще там служил.
– Вирджиния Маркович? – удивленно повторил Бен Зак, словно не веря своим ушам. – А, да. Вы разве не знаете?
– Чего не знаю?
Я ему не назвался, но чувствовал, он может меня узнать. Сказал, я старый ее товарищ по университету, футболист, и хочу с ней связаться. Последнее было правдой. Я был офицер. Носил нагрудный знак летчика и хотел перед ней покрасоваться. Хотел вытянуться перед ней загорелый, в кителе и воскликнуть:
– Эй, Вирджиния! Вирджиния Маркович, погляди! Я уже совсем взрослый. Мне уже двадцать два, и я парень хоть куда, любую девчонку ублажу. Давай докажу.
Но ее там не было.
(Она больше не служила в той Компании, потому как, знаете ли, умерла.)
– Нет-нет, – терпеливо, добродушно объяснял Бен Зак, словно радуясь возможности с кем-то о ней поговорить. – Она здесь больше не служит. Она, знаете ли, бедняжка, умерла. Уже года полтора как покончила с собой.
– Она что, была больна?
– Никто не знает почему.
– А как?
– Отравилась газом.
– И стала вся красная? – так и подмывало меня спросить в приступе язвительной горечи, когда я в следующий раз набрал коммутатор и попросил соединить меня с нею.
– Вот этого, простите, я не могу вам сказать, – так и слышится мне его ответ все в том же серьезном, учтивом тоне. – Я не мог присутствовать на похоронах. Мне, знаете ли, трудно передвигаться.
– Значит, она вышла из игры, верно? – хотелось мне непочтительно спросить.
(Но я не уверен, спросил ли. Иной раз хочу что-то сказать, а после не знаю, сказал ли. Даже в своих воображаемых разговорах я не всегда помню, что же я там навоображал.)
– Она здесь больше не служит, если вы это имеете в виду, – мог бы резко ответить он. – Я не уверен, что понял ваш вопрос.
Она не работала, стала одной из безработных; уволена в связи с самоубийством, и, вероятно, теперь ей трудно найти подходящее место (в ее новом положении и без хороших рекомендаций), разве что в одной из картотек внизу в архиве, где я повалил бы ее, если б сумел, пока она была еще жива и лягалась (наверняка лягалась бы, пока ноги не свело бы судорогой), и должен был бы сделать это прямо там на столе, если б только знал, как это делается. Если на том столе хватало места для великанши Мэри Дженкс, значит, хватило бы и для нас, крошек.
Тогда-то и надо было этим заняться (если бы мне приспичило). А мы целыми днями разжигали друг друга условными фразами и обрывками мелодий известных нам обоим непристойных песенок.
Я попросил ее начать.Она в ответ – пошли гулять.
Тарам-пам-пам.
Я то и дело краснел, счастье звенело, переливалось во мне радостью и теплом. Потом уже больше никогда и ни с кем близость не доставляла мне такого удовольствия. Она тоже поминутно краснела и весело улыбалась, и на щеках ее появлялись ямочки. Она всегда была со мной мила, даже во время месячных (вот бы жене моей так), когда ей казалось, будто лицо ее уродуют прыщики и нарывчики. (И вовсе не уродовали.)
Она покончила с собой, когда ей не было еще двадцати пяти, отравилась газом, как прежде ее отец (и, возможно, еще прежде отец отца, этого она мне не говорила, покинула меня, не заявив за две недели о своем уходе, и, стоя в телефонной будке на городском железнодорожном вокзале, я опять почувствовал себя обездоленным. В первый миг я был просто потрясен, потом снова почувствовал себя несчастным сиротой, которого в полном параде безжалостно подкинули в грязную телефонную будку на Центральном вокзале (сквозь слезы мне виделись огромные газетные заголовки и фотографии на первых полосах завтрашних нью-йоркских «Дейли ньюс» и «Миррор», которой уже тоже не существует. Возрыдай же о соколе обыкновенном и о нью-йоркской «Миррор»: «Офицер-подкидыш найден в телефонной будке на городском железнодорожном вокзале. Никаких данных для опознания нет») – у него бронзовый средиземноморский загар (уже отдающий желтизной), он в ловко сидящей офицерской форме (зеленые, без единого пятнышка – только что из чистки – габардиновые брюки и китель с нашивками над нагрудным карманом – или обоими карманами, не помню, такие подробности я обычно забываю. Я хорошо служил в армии. Был я двадцатидвухлетнее воплощение успеха), а в руке вонючая черная телефонная трубка, объявившая о ее смерти. От всего смердит. Возможно, это от моих подмышек, от шеи, от ног.