Максим Чертанов - Правда
Денщик продолжал бормотать свой вздор; Дзержинский уже не слышал его. Все в нем оборвалось. Больше часу! Пуститься в погоню — куда?! О, почему он как следует не расспросил гаденыша о его семье! Он даже не знает, в каком селе его искать! Раскулаченных под Екатеринбургом — что нерезаных собак! Вот psya krev, холера ясна!
Некоторое время он лежал на земле, кусая губы, задыхаясь от бессильной ярости. Потом, собравшись с силами, вскочил и бросился обратно к вагону с золотом; нужно было хоть чем-то вознаградить себя после столь жестокого удара судьбы. Подкравшись незаметно к часовому, он оглушил его ударом по голове и поднялся в вагон... Все было уставлено сундуками. Он выбрал самый большой и попытался открыть его, но замки были необычайно крепкие... Он встряхнул сундук. Тот был набит чуть-чуть неполно; по звуку внутри его было ясно, что там находятся слитки. Сундук весил, наверное, с полтонны, но отчаяние и гнев придали Дзержинскому силу нечеловеческую; он взвалил сундук на спину и, согнувшись в три погибели, побежал в тайгу...
Ужасен был путь его; комары, мошка, гнус ели его лицо, и он не мог даже отогнать их, ибо его руки были заняты сундуком; спина и ноги болели невыносимо; но все это было ничто по сравнению с тоской и злобой, сжигавшими его душу. Останавливаясь на отдых, он снова и снова пытался взломать сундук, но ничего не выходило; и он опять взваливал его на спину и бежал, бежал, и плакал, и ненавидел всех и вся. Желание излить на кого-нибудь свой гнев было так сильно, что, пробегая мимо реки Урал и заметив на середине ее усатую голову какого-то пловца, он остановился, скинул сундук на землю и выстрелил в эту голову. Выстрел его был, как всегда, смертоносно точен. Это его немного утешило.
Москву он пробежал на последнем дыхании; он даже не останавливался, чтобы отвечать на приветствия встречных большевиков. Наконец он добежал до Лубянки, заперся в самом глубоком подземном каземате и, схватив лом, приступил к сундуку с самыми решительными намерениями. Руки его тряслись от волнения и усталости, и он долго не мог справиться с замками, но вот крышка немного подалась...
Минуту спустя он сидел на полу и блуждающим, бессмысленным взглядом обводил комнату. Нижняя губа его отвисла. Ему казалось, что все внутренности из него вынули и перекрутили на мясорубке, что душа его трепещет, пробитая гвоздями, что мозг его выпит... Потом он встал на четвереньки и завыл... Он был на волосок от безумия в ту ночь. К счастью, никто при сем не присутствовал, никто не был свидетелем его позора. Только минералогическая коллекция Колчака, путешественника и географа; но камни, благодарение Господу, немы и никому не могут ничего рассказать.
Высокий светловолосый парень поддел на вилы копну сена, разогнулся, кинул сено наверх воза, утер рукавом мокрое лицо. Он так хотел купить лошадь или хотя бы корову, но... Живой остался, ноги унес, и то ладно. Он сразу понял тогда, что от начальника Чеки ждать снисхождения бесполезно. Слава богу, тот почему-то заинтересовался этим дурацким колечком! Коля мгновенно сообразил, что он жив лишь до той минуты, пока колечко при нем. Он вспомнил о булыжниках, что как-то в хорошую минуту показывал ему дяденька Колчак... «Хорошо, что Дзержинский такой жадюга оказался. А то б прирезал и глазом не моргнул. Спасибо колечку. Надо б, конечно, продать его, да ведь цена — гривенник в базарный день. Пущай лежит на память. Оно меня выручило. Будет у нас эта... фамильная реликвия. Стану взрослый, женюсь — детям передам, может, и их когда выручит. Жаль, что денег от дяденьки Колчака так и не допросился, но все ж таки штаны новые, рубаха, пальтишко, сапоги, да и ел от пуза. Ниче, не пропадем как-нибудь, выкарабкаемся. Мы, Ельцины, сметливые. Своего не упустим».
3— О, как я буду тебя мучить, белогвардейский пес! Ты мне расскажешь все планы белых! — прошипела Маруся; лицо ее исказилось судорогой, и она сразу стала похожа на ведьму.
— Но, милочка, я не белогвардеец... — жалобно проговорил Ленин. — Я вообще-то на самом деле красный... то есть зеленый...
— Это мне без разницы, — отвечала ужасная женщина, — я всех ненавижу одинаково. Рассказывай планы красных и зеленых. Какие знаешь, такие и рассказывай.
Владимир Ильич вспомнил, как покойный Бауман говорил ему, что буйных безумцев можно иногда утихомирить ласковыми речами и вниманием к их проблемам; цепляясь за эту последнюю соломинку, он задушевным голосом спросил:
— За что же вы, милочка, всех так ненавидите?
— Мужчины жестокие твари, мерзавцы, подлецы; они заслуживают кары все до единого.
— А, так вы ненавидите одних лишь мужчин! А ежели я докажу вам, что общение с мужчиною может быть очень даже приятно и мило? («Только бы она позволила мне ее малость потискать — глядишь, и смягчится... Уж я из кожи вон вылезу, чтобы доставить этой ведьме удовольствие, а потом авось как-нибудь да убегу...»)
— Хм, — сказала Маруся, — как же ты мне это докажешь, ублюдок?
— А вы развяжите меня. Не бойтесь, не убегу: там вокруг хаты слоняется десяток ваших с обрезами.
— Я ничего и никого не боюсь, — надменно заявила Маруся.
Она подошла к валявшемуся на полу Ленину и с размаху ударила его ногой в бок, потом наклонилась и поднесла к его лицу огромный мясницкий нож. Он употребил всю свою силу воли на то, чтобы не зажмуриться. Ужасное лезвие сверкало перед его глазами. Она приблизила нож к самому зрачку... Он сжался в ожидании непереносимой боли, но вдруг женщина резким взмахом ножа разрезала веревки, стягивающие его локти, и скомандовала:
— Встать!
Он поднялся, разминая ноги, и попытался улыбнуться этой адской мегере. Она была чуть не вдвое выше его ростом, широка в плечах, а в поясе тонка, как оса; ее движения были грациозны, ловки и гибки; гимнастерка и штаны обтягивали ее, как вторая кожа, выставляя напоказ высокую грудь и стройные ноги. Рукава гимнастерки были засучены выше локтя и обнажали смуглые руки, покрытые темным шелковистым пушком: для брюнеток это не редкость, и Владимиру Ильичу даже иногда нравилось, но у этой пушок был что-то уж очень густ, и форма кисти... Ленин еще раз, более внимательно окинул взглядом фигуру Маруси и вдруг ахнул...
— Вы... вы гермафродит!
— Да! Я с рожденья обречена на страдания и насмешки! Я изрежу тебя в куски, грязная собака! — Однако она не двигалась с места, и руки ее безвольно повисли.
— Вы, милочка... вы, батенька, не отчаивайтесь, — сказал Ленин. — Это все буржуазные предрассудки. Я человек без предрассудков и считаю, что все люди более-менее равны.
— Вы добрый, — сказала Маруся и вдруг, к изумлению Ленина, бросила нож и залилась слезами. — Ах, я так несчастен! Вы думаете, мне приятно жить у этого алкоголика Григорьева и изображать из себя ведьму? Ведь это все фарс; это нарочно, для устрашения, Григорьев распускает слухи, будто я пытаю пленных, чтоб они раскалывались и выдавали военные тайны, едва меня увидев... А я даже курицу зарезать не могу!
— Но зачем же вы остаетесь у него?
— А куда мне идти? Кому я нужна?! Я и у красных был, и у белых; все меня гнали, как только понимали, что я такое... А Григорьев оставил, потому что он алкоголик и ему все равно...
— Не надо плакать, милочка, — сказал Ленин. Брезгливость и жалость к этому ужасному существу мешались в его сердце. — Помогите мне бежать. И сами бегите в Москву.
— К большевикам?
— Не к большевикам; дни большевиков сочтены. Просто в Москву. Там после свержения большевицкой диктатуры начнется новая экономическая политика; откроются рестораны, варьете... Творческая деятельность может заменить человеку личную жизнь, уверяю вас! (Ленин как-то слышал сие идиотское утверждение от Луначарского и решил, что здесь оно будет уместно.) Вы танцуете? Поете?
И, кивнув, Маруся запела; у нее оказалось прелестное контральто... Чудную, странную песню пела она; Владимир Ильич никогда не слыхал такой песни. Она бы, наверное, очень понравилась его другу Махно. Она и грустная была, и веселая, и какая-то отчаянная. «Журавль по небу летит, — пела Маруся, — корабль по морю идет... А кто меня куда несет по белу свету... И где награда для меня, и где засада на меня — гуляй, солдатик, ищи ответу...» А потом она запела другую песню, еще лучше, от которой прямо сердце разрывалось — про коней, что хочут пить...
— Браво, милочка, браво! — сказал потрясенный Владимир Ильич. — Вы с вашей красотой и вашим голосом могли бы попробовать себя в синематографе — это великое искусство! Я дам вам записочку к Ханжонкову, на киностудию.
— Спасибо! — обрадовалась Маруся. — Но какое отношение мой голос может иметь к синематографу?!
— Не за горами времена, когда кино перестанет быть немым! — горячо сказал Ленин. Он искренне верил, что это когда-нибудь случится — конечно, не так скоро, как полет на Марс или Венеру, но все-таки... — А теперь достаньте мне одежду, а, батенька? И надо, надо отсюда уносить ноги. Григорьев ваш долго не проживет, уж вы мне поверьте. На него у всех зуб громадный. (Он оказался прав: очень скоро Григорьева прикончил Махно.)