Сестры Шанель - Литтл Джудит
Было время, когда мне хотелось ткнуть ее иголкой. Но это была серьезная работа. Мы не просто подшивали или вышивали крестиком простыни и наволочки для чужой постели, как это было в Обазине. Здесь все было иначе. И моя сестра была так же придирчива к своей работе, как и к моей. Если ее что-то не устраивало, она начинала все сначала и заставляла меня делать то же самое. Теперь, когда она делала это для себя, шитье приобрело для нее привлекательность. Она примеряла свою обновленную форму и внимательно изучала ее в отражении окна, а потом заставляла меня примерять свою, одергивая ее так и эдак.
– Нет, – качала головой Габриэль. – Нет. Все равно неправильно.
Когда она наконец осталась довольна, наступило время для нашего грандиозного выхода.
На восходе, в тусклом утреннем свете, я застегнула свою новую блузку, разгладила юбку, расправила плечи и выпятила грудь. Весь день во время уроков и за едой остальные nécessiteuses бросали на нас любопытные взгляды. Даже кое-кто из payantes, обычно не обращавших на нас внимания, украдкой рассматривал нас.
Дизайн одежды почти не изменился. Наши правки были едва уловимы. Однако теперь форма сидела как влитая, подчеркивала тонкие талии, до этого скрытые под массой ткани, и позволяла нам свободно двигаться. Словом, мы смотрелись вполне достойно.
Нет, мы не казались состоятельными, но выглядели Кем-то Лучше и впервые чувствовали себя именно так.
Наши новые силуэты заметили не только девушки.
В тот же день перед обедом нас с Габриэль позвали в кабинет матери-настоятельницы. Аббатиса преподавала естественные науки, повсюду на стенах висели рамки, где аккуратными рядами были приколоты бабочки, ниже располагались витрины с окаменелостями и костями, все классифицировано и помечено, все на своих местах. Я никак не могла отделаться от ощущения, что в воздухе витает запах мертвечины. Среди этих реликтов, неодобрительно хмурясь, стояли сестры Гертруда и Иммакулата. Мы присели в реверансе, потом сложили руки перед собой и уставились в пол.
– Что вы сделали со своей одеждой? – спросила сестра Иммакулата.
– Мы просто подогнали ее по фигуре, – ответила Габриэль. – Теперь она нам подходит.
– Значит, подходит? – процедила сестра Гертруда. – А чем, позвольте спросить, ваша одежда не устраивала вас раньше? Разве она не прикрывала вашу плоть? Не защищала вас от холода? Не говорила о вашей скромности?
– Все так, сестра, – ответила Габриэль, поднимая глаза. – Но она также мешала.
– Мешала чему? – уточнила мать-настоятельница, и по ее лицу поползли розовые пятна. – Твоей гордыне?
Сестра Иммакулата подошла поближе, надела очки и осмотрела рукав Габриэль, кромку подола и шов на плече.
– Хм, – только и проговорила она.
Затем повернулась ко мне, изучила юбку, боковой шов, пояс.
– Хм, – повторила она.
Сестра Иммакулата заставила нас поднять руки и повернуться. Затем протянула свои очки сестре Гертруде, которая внимательно осмотрела сделанные нами швы; то же самое проделала мать-настоятельница.
– Очень аккуратно, – пробормотала она. – Никаких ненужных украшений. Отличная работа.
– Швы ровные и почти незаметны, – подхватила сестра Гертруда, и сестра Иммакулата кивнула в знак согласия.
Габриэль скрестила руки на груди.
– Одежда payantes хорошо подогнана. Почему нашу нельзя подогнать?
Канониссы напряглись. В комнате словно перестало хватать воздуха. Мне захотелось протянуть руку и дернуть Габриэль за ее идеально сшитый рукав.
Сестра Гертруда шагнула к Габриэль. Палец монахини был так близко к вздернутому подбородку моей сестры, что почти касался его.
– Вы, мадемуазель Шанель, гордая девушка. Именно гордыня превратила Люцифера в сатану. Гордость заставила Еву вкусить запретный плод. Гордость есть начало греха, и тот, кто имеет ее, изольет мерзости…
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Мать-настоятельница подняла руку, прерывая этот поток красноречия.
– В часовню, мадемуазель. Вы обе можете носить свою перешитую форму, но прямо сейчас вместо обеда вы встанете на колени и будете молиться за свои души. В Послании к Колоссянам сказано: облекитесь в сердечное сострадание, в великодушие и смирение. Вот что важно.
Всю дорогу до часовни мое лицо горело. Смирение? Payantes не были одеты ни во что, кроме высокомерия. Я опустилась на колени, но, вместо того чтобы молиться о смирении, вознесла благодарность. Монахини всегда говорили о прозрении, и теперь, благодаря гордой Габриэль, оно впервые нашло на меня. Нам не нужно мириться с той участью, которую нам уготовили. С плохо сидящей формой, с чем бы то ни было. Больше – нет! Не теперь, когда у нас есть желание и наши умелые руки.
Это нечто большее, чем просто облегающая юбка или блузка. Это – о будущем, о силе, которую я никогда не чувствовала раньше, и все это из-за кроя ткани и расположения швов.
ТРИНАДЦАТЬ
В Мулене воздух низко гудел днем и ночью, город пульсировал, шумы и запахи la vie[18] просачивались сквозь стены, полы, окна. В мире сменялись времена года, и только в пансионе Нотр-Дам все оставалось неизменно.
Я не был уверена, что хуже: быть так далеко от жизни, гор и лесов или быть так близко, что можно услышать ее по ту сторону запертых дверей, но не иметь возможности дотронуться.
С тех пор как бабушка с дедушкой перебрались в Мулен, поездки в Клермон-Ферран прекратились. Нам позволяли выходить из пансиона только на воскресную мессу. Мы парами шли по узкой мощеной улице к ближайшему собору, искоса поглядывая на училище для мальчиков, чтобы хотя бы мельком увидеть их: в черных рубашках и широких черных галстуках, курящих crapulos[19] во дворе, подальше от глаз учителей. Каждая надеялась поймать на себе их взгляд. Если мы оборачивались, проходя мимо Hôtel de Ville, рассматривая стильных путешественников с кучей чемоданов, шляпных коробок и впечатлений от других мест, канониссы бранили нас.
– Следите за глазами! – шипели они, предупреждая нас, чтобы мы не зевали.
Мы жили в Мулене чуть больше года. В июне мне должно было исполниться шестнадцать, я вытянулась. И теперь носила длинную, доходящую до лодыжек юбку и рубашку, которая застегивалась спереди, а не сзади. У меня начались менструации, и Габриэль показала мне, как пользоваться тканью и марлей. «Англичане высадились на берег», – говорили мы, девушки, когда это происходило (английские солдаты носили красные мундиры). Или это был «момент Луны». В Обазине монахини называли это проклятием, доказательством наших грехов и нечистоты, покаянием за предательство Евы в Эдемском саду.
– Это проклятие, – впервые согласилась с ними Габриэль. – Но это также означает, что здесь нам осталось недолго. Мы сможем уехать и жить, как хотим, стать теми, кем хотим.
Я знала, кем хочу быть, но никогда не думала о том, как именно я этого достигну. Героинь Декурселя обязательно ждал счастливый конец.
Для Эдриенн этот счастливый конец внезапно оказался под угрозой.
У нее появился поклонник, мсье Франсуа Кайо, деревенский нотариус из Варенна, маленького провинциального городка, куда она часто ездила навещать свою сестру Джулию. Он засыпал девушку любовными письмами, и Эдриенн читала их с величайшим огорчением.
– Он стар, а я молода, и если я думаю о нем, мое сердце не парит, мой пульс не учащается, – объяснила она мне и Габриэль однажды днем, когда мы прогуливались в маленьком парке перед пансионом. Подобные прогулки стали доступны нам только потому, что Эдриенн, любимица канонисс, была нашей тетей. В мелодрамах, как правило, герои узнавали, что они влюблены, благодаря парящим сердцам и бешено бьющемуся пульсу. – У меня не кружится голова и не подкашиваются ноги. Я просто чувствую себя подавленной.
Месье Кайо не был кавалерийским офицером в алых бриджах. Он не появлялся на страницах светских газет и журналов. В нем не было ничего от героев Декурселя. Месье Кайо, овдовевший, толстый, почти вдвое старше Эдриенн, просто нуждался в жене, которая готовила бы, убирала и отстирывала чернила с его манжет.