Майя Кучерская - Бог дождя
Она стояла не двигаясь – балкончик, ночь на даче – что такое богооставленность, ей было знакомо. И вот, судя по тому, как проникновенно он говорит, ему тоже.
– Простите, увлекся, а мне еще крестить, люди ждут. Конечно, нам нужно обязательно поговорить еще. Приходите, приходите как можно чаще.
Она приходила. Но разговаривали они совсем понемногу – Аня робела и сжималась. Отец Антоний был так непохож на всех ее прежних знакомых! Подтянутый, стремительный, легкий, весь какой-то иной, диковинный, из другого мира – и говорил-то он странно, почти не глядя на собеседника, напрочь лишая беседу взглядов-мостиков, поддакиваний, улыбок – как бы снимая с разговора всю обволакивающую, скрадывающую его неизбежные угловатости одежду – невыносимо прямо, жестко, голо. Слишком о том, о чем в эту минуту говорил. Может быть, поэтому даже самые обычные слова приобретали в его устах пронизывающий и высокий смысл.
– Как ваши дела, Анна?
А как будто бы все прежнее свое: «Вы веруете, что Христос – Сын Божий?» И она умирала: ну как мои дела? Ответить обычное: «нормально», «сдала коллоквиум», «выучила наизусть "Верую"», «прочитала Феофана Затворника» не поворачивался язык… Казалось, здесь меньше, чем «вчера мне было видение», прозвучит кощунственно. И она молчала. И злилась на себя.
Близилась сессия, нужно было учиться, Аня вяло запоминала новые выражения по немецкому, списывала Викины конспекты по диамату – несмотря на то, что в начале семестра у них прошло собрание курса, на котором все кричали, что этот бессмысленный предмет давно пора отменить! Им ответили: вот сдадите сессию, у следующего курса отменим. И опять нужно было читать Ленина, а главное конспектировать его подпрыгивающие, дерганые мысли… Спасала Вика – помимо смешливости у нее был дар каллиграфического почерка и какого-то ласкового пофигизма, диамат ее не злил, не раздражал, надо так надо – вся группа на нее молилась.
Как-то в библиотеке Аня столкнулась с Глебом, вместе они получили книжки и пошли на второй этаж, в читальный зал. Глеб тоже был озабочен – завтра у него зачет по истграму, и он нервничал: в их группе вела грозная Палкина, к которой ходили пересдавать по пятнадцать раз. Они уселись рядом за длинный стол, и когда оба устали смотреть в книжки, Аня прошептала:
– Глеб, как ты разговариваешь со своим батюшкой?
– А как я с ним разговариваю?
– Ну, как ты, например, отвечаешь на вопрос, как у тебя дела.
– Отвечаю как.
– Гле-е-е-б!
На них зашикали, они встали, вышли из зала на галерею. Глеб оперся о перильца, посмотрел вниз (там в очереди за книжками стояли Митька с Викой), почесал в своей черной шевелюре.
– Я понял. Скажу тебе честно: был бы рядом отец, и будь он верующим, я, наверное, говорил бы с ним похоже. Конечно, я совсем не все батюшке рассказываю, у нас тоже толпы народу, только самое важное, это как-то сам понимаешь, что важней. Да и потом, мы в основном на исповеди общаемся, а там все просто. Разговор короткий. Ты, кстати, исповедуешься?
– Да, уже один раз.
Она не стала говорить Глебке, что исповедь ее разочаровала. Разговаривать просто так оказалось намного интереснее. А на исповеди отец Антоний был сдержан, молча выслушал ее, сказал одну в общем самоочевидную вещь, и только она собралась ответить, как накрыл ей голову. Стало даже немножко обидно, но батюшка спешил: сзади стояла большая очередь, было воскресенье. Зато отойдя от чаши с причастием, Аня почувствовала, что в сердце точно бросили уголек, который вдруг согрел изнутри жаром, и жар этот жил в ней до самого вечера, так что даже разговаривать ни с кем не хотелось. «Я – непалимый куст, я не имею уст», – родился вдруг в ней вечером смешной стишок. К утру жар остыл, и снова захотелось если не огня, то хотя бы тепла.
Еще немного поговорим
Глеб так просто все сказал. Разговаривать как с отцом – и хотя с собственным, обычно слегка отрешенным папой-физиком Аня почти никогда не говорила откровенно, представить, как это могло бы быть, было легко! И при следующей встрече с батюшкой она чувствовала себя смелее. Даже задала ему вопрос – про то, как лучше готовиться к Причастию, и опять отец Антоний подробно и бережно ей все объяснил, а на рассказ про жар после причастия, сказал, что этот опыт лучше хранить в себе, ни с кем им не делиться, даже с батюшками: опасно! И опять смотрел немного сурово, строго, но все равно было видно, какой добрый он человек. Бесконечно далекий. Совершенно чужой. Ревностно исполнявший свой пастырский долг. Ведь так же складно и умно он говорил с каждым и уходил, как только кончались ее вопросы – ни словечка лишнего. Умри она внезапно – он даже не узнает об этом. Это было удивительно: он же духовный отец, батюшка, а про свою духовную дочь так толком ничего и не знает.
Как она жила раньше, с кем дружила, кого любила? Не знал. А может, она страшная преступница? А вдруг в сердце у нее неисцельные раны? С кем она встречается, куда ходит, что делает в свободное от храма время? Он и понятия об этом не имел. Раз только спросил: «Учитесь? В университете? На кого ж вы учитесь?» И все. Но Ане казалось, что лишь высказанное в слове, произнесенное вслух, на худой конец написанное несет информацию, существует, тогда она еще не понимала, что читать можно не только слова, но и сам облик ее, сбивчивую речь, невинный возраст. Не понимала и погружалась в мысленные беседы с ним – утешительные, полнящие душу теплом.
– Как ваши дела, Анна?
– Отец Антоний, – говорит она как можно спокойней. – Мои дела ужасны. Вчера вечером на меня напали разбойники, а потом я попала под грузовик, и теперь у меня сорок ножевых ран, перелом всех костей и растяжение всех-всех сухожилий. Это не считая сквозного ранения в легкие. Видите ли, я вот-вот умру.
– Как ваши дела, Анна?
– Не знаю, как и сказать вам, – она едва сдерживает слезы.
– Что-то случилось? – в голосе его звенит неподдельная тревога.
Глухие рыдания.
– Анна, успокойтесь, не надо плакать, скажите, что с вами?
Всхлипы.
– Анна!
– Батюшка!
– Я вас слушаю.
– Я беременна.
Что сделать, чтобы он заметил ее, чтоб разглядел, увидел, и… пожалел! Чтобы мучился о ней сердцем чтоб стал родным? Несколько раз Аня замечала, что иногда отец Антоний не остается на крестины после службы, а одевается и идет к остановке. А однажды батюшка вышел из храма вместе с пожилой женщиной, женщина негромко всхлипывала, отец Антоний присел с ней на лавочку, стоящую в укромном уголке церковного двора, и о чем-то долго беседовал.
Вот что. Надо поговорить с ним наконец по-человечески! Надо по-настоящему познакомиться. Ей ведь есть что сказать ему, о чем спросить – вопрос, глубокий, болезненный, совсем не о ходе всенощной и смысле соборования давно уже вызревал в ней и требовал разрешения.
Она начала обдумывать будущую речь. Родители уходили утром на работу, Аня просыпалась незадолго до начала первой пары, на нее торопиться было уже бесполезно, а до второй еще оставалось время; умывшись и прочитав коротенькое правило Серафима Саровского, она шла на кухню, готовила завтрак и репетировала.
– Отец Антоний, пожалуйста, поговорите сегодня со мной подольше. Мне хочется сказать вам что-то необычайно важное, – произносила Аня с серьезным и грустным лицом, быстро взглянув на себя в стеклянную створку шкафчика, и вытаскивала сковородку и нож.
Отец Антоний легко соглашался ее послушать.
– Отец Антоний, дело в том, что, я не только прихожу в церковь, молюсь и причащаюсь, – продолжала она, вынимая из холодильника молоко и яйца, – я ведь еще учусь в университете. На филологическом факультете, на ромгерме, в шестой немецкой группе. И после службы прекрасно успеваю к третьей, а то и ко второй паре.
Она выливала перемешанные с молоком яйца на скворчащую сковородку, приподнимала вилкой схватившиеся куски. Отец Антоний слушал ее очень внимательно.
– Отец Антоний, все острее я ощущаю внутренний разлад. Вот уже почти четыре месяца я хожу в церковь, исповедуюсь и причащаюсь, молюсь, читаю Евангелие – в общем, делаю то, чего никогда прежде не делала, и все это доставляет мне огромную духовную радость, – яичница готова, она заваривает себе чай и делает бутерброд с сыром.
Отец Антоний смотрит на нее сочувственно, улыбается своей ласковой, немного печальной улыбкой.
– Отец Антоний, несмотря на это, я так часто выхожу из храма с чувством огромного облегчения. Стягиваю с головы платок, складываю его в сумку. Понимаете, мне это страшно нравится – снять, запихнуть его подальше, тряхнуть головой: все! На улице стало еще теплее, сугробы чернеют и оседают прямо на глазах. Громыхая, подходит трамвай, я сажусь около окошка и незаметно нюхаю воздух – из оконных щелей тянет сыростью и скорой весной.
Она накалывает на вилку гладкие яичные куски, отхлебывает чай, не замечая, что жует, не слыша как мурлыкает радио, как звенит на улице троллейбус.