Поль Моран - Левис и Ирэн
Левис устроился за желтым столиком (каждый стол носил название в соответствии со своим цветом) рядом с Гектором Лазаридесом, который обсасывал омара, приготовленного по-американски, склонив голову в шапочке со спускающимся на нос щитком, отчего был похож на греков эпохи Перикла из учебника истории Дюрю. Лазаридес был пожилым греком-сибаритом, типичным персонажем греческой комедии, как бы сохранившимся за двадцать веков почти неизменным; он жил на верхнем этаже виллы на улице Риволи, напротив Тюильри. Очень веселый, этакий престарелый сентиментальный корсар без определенных занятий, выводящий в свет жен своих друзей, валяющийся целыми днями на диване, если некого было побеждать, «между двух простушек», как он говорил, или, иначе, «в межсезонье»; если же он отправлялся в гости за город — к несчастью для хозяина, его пригласившего, — то оставался там надолго (князь де Вальдек, например, чтобы заставить Лазаридеса по истечении двух лет уехать, вынужден был разобрать пристройку, где тот ночевал). Он мог обратиться с просьбой подыскать ему какую-нибудь работу. Но нередко, когда ему предлагали таковую, отвечал гордо: «Столько-то я могу получить, попросив в долг». Обнищавший, состарившийся сноб, Лазаридес отбросил свой скептицизм, характерный для всей его жизни, только тогда, когда низложили короля Греции Константина, которого он рьяно поддерживал. Это не принесло ему успеха, франкофобия не помогла ему упрочить свое положение в свете, как это обычно происходит в Париже; напротив, случаю было угодно, чтобы на него за это рассердились, и теперь ему приходилось довольно часто проводить ночи в обществе коммерсантов, как сегодня.
Он был весьма вежлив с Левисом, снял свой головной убор, открыв лысину, на которой росли три волоска, скрученные, как проводочки в электрическом звонке. Левис заговорил о Греции и об Ирэн.
— А я знал ее в детстве! — воскликнул Лазаридес. — В Эксе, в Наухайме, в Зальцомациоре. Она цокала, утрируя свистящее «ц», которому греки из Триеста научились у венецианцев. Она нежно заботилась о своем отце, желчном старике, который колотил слуг и раздавал монетки по сто су кокоткам, звавшим его папочкой. Потом я встретился с ней, когда она была уже девушкой, в Риме. Там она вышла замуж за Перикла Апостолатоса, кузена, который, как это водится у греков, по возрасту годился ей в отцы; мы учились с ним в Кондорсе. Он умер два года назад после неудачных операций. Поскольку его капиталы были включены в капиталы треста, сбережения отошли кредиторам; но Ирэн — женщина современная, ей с помощью кузенов удалось войти в дело, выплатив долги и восстановив капитал; в настоящий момент, как вы знаете, она фактически возглавляет банк «Апостолатос». Такого в истории греческих финансовых олигархий еще не было. У молодой женщины много хороших качеств, и поверьте мне, жизнь ее не была веселой. Училась она в нашей традиционной школе. Вам, парижанам, и представить себе трудно, как тяжело проводить молодость в доме, где царят восточные нравы, куда свободно входит только священник, чтобы учить Закону Божьему, нашей молитве «Верую», а потом поспешное замужество, часто по заочной рекомендации.
— Но в Марселе, — возразил Левис, — я видел юных гречанок, которые шли играть в теннис на улицу Каденель…
— Марсельские греки — типичные буржуа, которые хотят понравиться французам и охотно завязывают местные знакомства. Это не имеет никакого отношения к древнегреческим поселениям вроде того, что в Триесте. Там царят аристократы, замкнутые, невозмутимые, отвергающие мезальянс. Там вышвыривают прочь итальянских князьков, охотников за приданым, выходя замуж за крупных смуглокожих невежд, гнусавящих и хрюкающих, как свиньи, но зато подносящих роскошные свадебные подарки в этаком австрийском вкусе. Это совсем не радостно. Посмотрите на этих очаровательных девочек с томными глазами, ищущих себе жениха; за ними тащится вся семья — греческие семьи перемещаются в полном составе, как мигрирующие сардины в Средиземном море; а потом эти юные красавицы, изуродованные родами, остаются взаперти, вскоре исчезая с лица земли.
Проговорив все это, Лазаридес взял в руки и надул мягкую резиновую игрушку, превратившуюся в большую зеленую утку, которая пронзительно закричала, поднялась над столом, а потом испустила дух от прикосновения вилкой.
Разговор был прерван беготней по дому развеселившихся гостей; впереди бежал директор крупного американского банка, что на Вандомской площади: он изображал оленя, приставив к голове вешалку в форме рогов. Кончилось все тем, что из ванной комнаты, куда укрылось это животное, хлынул поток: пиджак его лежал в луже горячей воды, где плавала клубника, исторгнутая из него вместе с рвотой.
На рассвете они расстались возле Эйфелевой башни, склонившей сонную голову на облака, а лапами упершейся в мокрый асфальт. Лазаридес направился домой, гордясь важным поручением, которое под силу было выполнить в Триесте только ему. Здесь оказала свое действие также таинственная телепатия, которой умело пользуются примитивные народы, хорошо известная грекам и удивляющая западного человека: Левис, устав от переживаний, решил попросить Лазаридеса передать, что он готов начать переговоры, с тем чтобы уступить часть шахт или даже все шахты, расположенные в Сан-Лючидо.
Какой-то ответ придет на его предложение?
VIIIСправа и слева от Левиса равномерно гудели моторы, слегка меняя свою песню в зависимости от направления ветра. Он сел в носовой части, где было свободнее и откуда открывался вид на Ла-Манш. У ног он поставил бумажный пакет, который мог пригодиться, если бы начало укачивать. Но погода была отличная, самолет мягко скользил в эластичном потоке воздуха, чуть заметно подпрыгивая на невидимых препятствиях, встречаясь с не совсем «проезжими» облаками. Левис читал эссе Фрейда о сексуальности, широко раздвигающее границы дозволенного, но с трудом понимал то, что читает. Временами он поднимал глаза от книги и смотрел сквозь выпуклое стекло иллюминатора на бескрайнее, в розовых отсветах заходящего солнца море — ребристое, распадающееся на ячейки, словно крахмал, полученный из маниоки. Под самолетом, шестьюстами футами ниже, возвращались в порт Булонь крохотные кораблики с сантиметровым пятнышком паруса. Гордо попыхивая черным дымом, буксиры на ночь бросали якорь вдали от мола. Левис с улыбкой разглядывал дороги под собою, пристани, вокзалы, все, что было построено человеком. За ним сидели американцы, которые, поблескивая золотыми зубами, не переставая обсуждали скачки́ денежного курса, а в хвосте самолета лежал груз — чемоданы с одеждой, килограммы утренних газет и лотки с вишней для Пикадилли[7].
Назад уплывали французские дюны и белые полосы солончаков, похожие на слизь, выпускаемую улитками. И вот Левис уже над ухоженными английскими берегами (нет, Англию не назовешь плоской, просто грудь ее не очень высока), располагающими к удовольствиям. С высоты птичьего полета Франция словно сшита из лоскутков; взгляду открываются причудливые геометрические конструкции: аккуратные поля, разрезанные на полосы, вытянутые то в одну, то в другую сторону в зависимости от границ частных владений; прямые, словно прорезанные ножом, дороги, которые пересекают деревни и ложатся вокруг них рисунком строгих линий с мотивами цветочных орнаментов. По английскому пейзажу дороги бегут не столь разумно, не столь продуманно, но они чаще уводят в полумрак, навевая лирическое настроение. Приближался вечер. Стелился голубоватый туман, над ним курчавились только кроны деревьев и торчали островерхие крыши голубятен. Наконец показались окрестности Лондона, толпа текла по ним, разбегаясь шариками, как разные насекомые по поверхности водоема, засветились только что включенные фары трамваев, огненные буквы вывески «Скотобойня». Внизу было, пожалуй, темнее, чем здесь, в небе. Почему же говорят: ночь опускается? Она поднимается. Наконец моторы сменили мелодию, в иллюминатор был виден то левый, то правый винт, у пассажиров заложило уши, приблизилось поле травы, которая полегла под мощной струей воздуха. Аэропорт Кройдон.
Аэродром Бурже был уже далеко, хотя покинули его всего два часа назад; позади остались бойни, дорога, пересекающая Фландрию, вдоль которой забивают свиней и запасаются бензином у автоколонок, и дорога, бегущая по каменистому пространству к аэродрому, где в своих железобетонных конюшнях спят гигантские самолеты, под которыми скопились лужицы зеленоватого машинного масла. Остались далеко позади рекламные щиты, на которых хорошенькие девушки-служащие, неправдоподобно изящные, выходят из своих парижских бюро. Здесь сразу попадаешь в объятия англиканской церкви. Воскресенье. Время вечерни. Читается пятая глава Евангелия от Матфея. К вновь прибывшему страна поворачивалась не черным лицом вокзала, а чистыми щеками загородных газонов. Мгновенный спуск в самый центр английского дома. К ужину в клубы пускают только в костюмах. Воскресный отдых, нижние этажи домов закрыты, все служащие в церкви; солдаты Армии Спасения поют в юго-восточном туннеле, где сильно накурено; выходцы из Израиля, не признающие цилиндров, возвращаются в свой квартал с симфонического концерта; игровые площадки совершенно пустынны, будто проклятые; над трубами не видно дыма: семьи в этот день предпочитают холодный ужин. Двери открыты только у пожарных ангаров и у баров, откуда тянет запахом кожи и солода.