Олег Ермаков - Вариации
Как—то странно все озарялось полетом пчелы. Все вновь приобретало глубину, звучание. Вещи виделись по—новому. Это трудно объяснить... Безголовая Ника, приподнявшая крылья. Глобус — куриное яйцо, вывернутое наизнанку. Книги. Стулья. Каждая вещь имела свое название, свое значение, над каждой можно было кружить мыслями подолгу, каждая вещь была объемной, у каждой была своя история. Только что все казалось Виленкину никчемным, мертвым. Но выходит, он сам был мертв среди ошеломляюще разнообразного мира. Истуканом он сидел на стуле, а в лабиринтах его мозга блуждала всеоживляющая пчела. Но что—то в этом зрении было нечеловеческое. И более того — смертельное. На самом деле, пока она летала по профессорской квартире, время как будто остановилось. И не синдики заглядывали к нему, а он — из своего вневременного углубления — к ним. Это он смотрел на них с вопросительным участием.
Кажется, тогда он впервые понял, что примерно полагают, произнося это слово — «вечность». Не просто понял, но почувствовал. Почувствовал эту необъяснимую лакуну в пространстве—времени.
Никакой «благодати» и еще чего—либо подобного он не ощутил. Но именно тогда он отпробовал «волчьей ягоды». И это его не испугало, не заставило отплевываться и заниматься какой бы то ни было гигиеной: прочищать лабиринты, выводить дух пчелы, услащать сознание, — нет.
По случайному совпадению в конце месяца умер Георгий Осипович. И почему—то Виленкин еще до его кончины определил пчелу как вестницу смерти. По крайней мере, именно она увлекла его взор в коричневые сумерки...
Теперь этой вестницей могла стать крыса. Да кто и что угодно! Но некий архаический толкователь, дремлющий в любой душе, захотел именно этого превращения: пчелы в крысу.
Да, в определенные моменты этот толкователь выступал из тьмы, подавал свой голос, раздражая Виленкина.
Как ему не хватало все это время Георгия Осиповича с его Оккамом. «Не давайте иллюзиям, Петр, ни малейшего шанса». Так до конца он и обращался к зятю на «вы». Светлая голова, белый пух на его сильном черепе казался зримым продолжением мыслей. Когда он садился играть в шахматы, волосы на его висках начинали шевелиться. Он брал мундштук, вставлял в него сигарету. Пагубная страсть осталась с войны. Георгий Осипович утверждал... Но что толку вспоминать. На самом деле слова ничего не значат. Слова лишь оболочка, форма, — и только наполненные кровью действительности, опытом, болью, они что—то значат. Иначе все было бы просто. Издать книгу цитат, учебник мудрости и... Георгий Осипович умер. Он ушел в эти сумерки, где уже нет времени и вообще ничего нет. А Виленкину необходимо самому что—то думать, изобретать.
Но вместо того, чтобы изобретать, действовать, он предался самым мрачным помыслам. Раз уж черная дыра разверзлась, надо было заглянуть в нее пристальнее.
И он продолжал сидеть в холодном деревенском доме с закрытыми окнами, словно прикованный чем—то магнетическим. Так бывает во время дружеской беседы, один из собеседников вдруг окунается взглядом в нечто и ведет себя, как сомнамбула или шизофреник, слушающий иных собеседников, наблюдающий иную действительность.
Недавно он твердо решил отсюда уехать, но время шло, а Виленкин не трогался с места. Как будто здравый смысл был его собеседником, и он внял его доводам, и вот вдруг замер, загипнотизированный — чем? Назовем это сумерками. Он почувствовал неодолимое притяжение сумерек.
В этом не было ничего страшного. В этом вообще ничего не было.
Вопрос времени, раньше или позже. Какая мысль может удержать? Какая религия или философия? Ничтожна причина? Причина либо есть, либо ее нет, вес здесь неуместен.
И причина, конечно, не неудача.
Вдруг однажды по соседству открывается ничто, рукой подать, за порогом. Даже обыкновенное любопытство может стать весомой причиной. Но как будто любопытство будет удовлетворено? Да, в момент перехода, агонии. Ударь по щиколотке молотком и получишь отдаленное представление об агонии.
Но возможен не столь болезненный способ. Множество способов шагнуть за ширму, в тень. Даже есть приятные. Снотворное, наркотики.
Можно нагреть воды в тазу, теплая вода не даст свертываться крови. Тоже неплохой вариант.
Противодействие мира есть, оно ощутимо. Это свидетельствует... о чем? Да, они будут плакать от страха перед сумерками, до которых так близко.
Но мир устраняется одним движением. Смерть не имеет ко мне никакого отношения, замечал грек, ибо труп ничего не чувствует. Тем более не имеет никакого отношения жизнь к этому бесчувственному объекту, телу.
...Все это приблизительные детали, обертоны единого аккорда. Аккорд, наполнявший его сознание, был убедительнее и основательнее всех слов. Это был диссонирующий аккорд. Он звучал и звучал в голове Виленкина, как в куполе некоего концертного зала, изощренный и в то же время простой, непостижимый и мгновенно понятный. И скорее он не наполнял, а опустошал Виленкина, словно требовались все силы для того, чтобы сочинять его вновь и вновь. Как будто в одно мгновение Виленкин переживал десять утр, сочинял десять сонат, концертов и баллад. И его силы, возможности истощались. Он понимал это. И уже видел, что любопытство и все—таки во многом игра завели его далеко. Всегда он полагал, что можно вовремя остановиться. И вдруг впервые осознал: нет, не так—то легко остановиться. Сумерки его затягивали.
Виленкин чувствовал, что с его телом что—то происходит. Тело что—то охватывает. Удобный случай. Сколько можно паясничать. Неужели и в этом он выкажет себя ничтожеством.
5
Когда на крыльце раздались шаги, он не сразу сообразил, что именно на его пороге, то есть на пороге дома, в котором он случайно оказался.
Кто—то стоял на пороге и ничего более не предпринимал.
Виленкин вынул часы из кармана пальто.
Уже был вечер.
Целый день пролетел, как одно утро.
Человек на пороге не двигался. Можно было подумать, что он куда—то исчез.
Виленкин наконец не выдержал и встал, вышел в первую комнату, приблизился к окну со щитом. Но щит был плотно сбит. Он прислушался. Изредка задувал притихший к вечеру ветер. Нет, ему это не померещилось, крыльцо скрипело под чьей—то поступью. Почему же человек не стучит, не дергает дверь. Что ему здесь надо. Не вернулся ли Гарик. Но Гарик уже стучал бы, звал Виленкина.
Еще некоторое время Виленкин выжидал, и терпение его иссякло, он включил в сенях свет, снял крючок, — и сразу дверь рванули на себя, и дверной проем заполнила фигура человека в светлой куртке, шляпе с узкими загнутыми полями.
Виленкин попятился.
— Стоять! — коротко приказал человек. У него был густой голос.
— Да я... — пробормотал Виленкин.
— Кто еще там? — перебил его человек, надвигаясь.
Виленкин оказался прижатым к стене.
— Осторожно... рука...
— Кто там еще? — тихо и деловито повторил человек.
— Никого.
— Пошли.
— Что вам надо? — спросил Виленкин озадаченно.
Мужчина подтолкнул его. Вместе они осмотрели все комнаты. Незнакомец заглянул даже в печку. В руках у него не было никакого оружия. Но Виленкин уже почувствовал, что главное его оружие — кулаки. Завершив обследование, человек обернулся к нему и, внимательно его оглядев, заметил, что это он должен спрашивать, — а ты отвечай. Виленкину ни с того ни с сего выпала роль преступника. Человек вел себя как завзятый следователь или судья. В голове у Виленкина пронеслись самые невероятные предположения... Но вскоре все встало на свои места. Судья и следователь оказался Василием Логиновичем, отцом Гарика. И прибыл он сюда вовсе не для того, чтобы разбирать дело Виленкина. У него было свое дело.
— Что ж ты так сидишь в холодной нетопленой хате, — сказал Василий Логинович. Он лишь отдаленно напоминал Гарика. Точнее наоборот: Гарик — его. Василий Логинович был в два раза шире. Ниже, наверное, на голову. Его голос был тоже много гуще. Это был какой—то слиток стародавней породы.
Виленкин сказал, что собирался уже отъезжать, ему надо было пересидеть здесь кое—какие события.
— Ты без часов? — спросил Василий Логинович.
— Да, — соврал Виленкин. — То есть нет. Остановились.
Василий Логинович кивнул.
— Автобус скоро обратно пойдет, уже не успеешь.
— Да?
— Так что давай обживаться... А печку, я смотрю, ты все ж таки хотел протопить?
— Это Гарик, то есть Егор.
— Ничего, мы его тоже так зовем... Заботливый. А что с рукой?
— Порезался.
— Ну вот, дрова уже есть, — сказал Василий Логинович.
Он тяжело ступал по широким половицам, и они слегка как будто прогибались... Нет, казалось, — крепкие и хорошо подогнанные, они даже не поскрипывали, прочно, мертво лежали. Он заглянул в ведра и сказал, что они пусты; он бы сам сходил, но нога, мениск вырезан. Василий Логинович вдруг улыбнулся. Улыбка у него была неожиданно легкая. Он смотрел на руку в бинтах. Виленкин на нее тоже взглянул.