Франсуа Нурисье - Праздник отцов
Стрелки показывали шесть часов. Председательница должна была появиться через сорок пять минут. Пока наполнялась ванна, я извлек из своего несессера коробочку с голубыми пилюлями и предался точным математическим расчетам. Голубые драже (так я их называю, причем без всяких аналогий с крещением мальчиков, — обойдемся без лишней символики! — а просто потому, что этот холодный цвет, как мне кажется, не очень соответствует их эйфоризирующим свойствам) начинают действовать через час после их принятия. Эффект достигает высшей точки через полтора часа, сохраняется в ослабленном виде в течение сорока минут, затем быстро пропадает, появляется даже сонливость, а иногда и затрудненность речи. Следовательно, чтобы вечером, после всех потрясений, чувствовать себя уверенно, необходимо проглотить две голубые пилюли ровно в шесть тридцать; на коктейле они придадут мне воодушевления, сделают мой взгляд бархатным, жесты — плавными и позволят мне бесстрашно начать дискуссию. Однако это блаженство будет хрупким — какой-нибудь коварный вопрос, какая-нибудь заминка в речи, и вот оно уже нарушено, — и поэтому благоразумие подсказывало мне засунуть одну упаковку пилюль в карман пиджака, откуда, в нужный момент, примерно в полдевятого, я извлеку одну-две штуки и незаметно проглочу их с помощью традиционного причитающегося лектору стакана воды.
Конечно, эффект голубых драже наиболее очевиден и надежен, когда употребляешь их с чашкой обжигающего нёбо кофе. Холодная вода подчеркивает их достоинства не так убедительно. Что же касается спиртного, стакан которого я поставил рядом с ванной, то от него можно ждать как приятных, так и весьма неприятных сюрпризов. Машина от него может заработать лучше, а может и заглохнуть. Каково бы ни было первоначальное применение голубых драже, — болеутоляющее? понижающее аппетит? — но их изготовитель никогда не рекомендовал принимать их с виски. Однако риск является одной из составных частей моей морали. Если бы я не высвободил таким способом в себе некое анархическое начало, то у меня появилось бы ощущение, что я пассивно отдаю себя во власть химии, тогда как очарование голубых драже, очарование, против которого я не в силах устоять, заключается, в частности, и в том, что они сумели заслужить свое прелестное название speed, скорость, присвоенное им и другим такого же рода пилюлям в англосаксонском мире. Я уже давно — рукописи-черепахи, вялые прогулки — перестал предаваться какому бы то ни было опьянению скоростью. Так что подвернувшуюся возможность вновь испытать его благодаря сочетанию виски с голубыми драже — в расчете, что все обернется наилучшим образом, — упускать не следовало, даже если мой монолог в конце и начнет давать сбои, даже если меня начнет заносить и мне придется сойти с хорошо размеченной трассы «Блистательных лекций» Общества друзей французской словесности.
Надежда на то, что удастся воспользоваться ускоряющими свойствами голубых драже так, что никто не обратит на это внимания, достаточно иллюзорна. Можно, конечно, взять их в ладонь и потом проглотить, как я собирался сделать, изобразив приступ кашля, но весьма маловероятно, чтобы оригинальные фразы и бросающаяся в глаза легкость жестов сошли за проявление просто обыкновенной талантливости. Если дозы и ритм их принятия строго рассчитать, то наступает такой момент, когда ты перестаешь ощущать земное притяжение. Во время работы это воспарение можно и не заметить. Интенсивный, неистовый труд впитывает в себя без остатка всю волну жизненной энергии, высвобождающейся благодаря голубым драже. Однако в этом случае отрываться от своего листка бумаги нельзя; не то тебя тут же снесет, как соломинку, и ты увлечешься призрачными наслаждениями монолога, начнешь заговаривать с незнакомыми людьми, захочешь взяться за невыполнимые задачи. Мне до сих пор не ясно, догадываются ли слушатели, подобные тем, что ожидали меня в Б., в каком состоянии я предстаю перед ними. Во время мимолетных диалогов на коктейле мои собеседники, должно быть, отнесут мои блестящие глаза, мой дар убеждения, выверенность моего словарного запаса на счет щедрости натуры либо на счет некоторого избытка алкоголя. Опечаленные (но я даже не догадаюсь об их печали), они стушуются. Ну а я, весь в мурашках от нетерпения, с кровью теплой и стремительной, проникающей в самые потайные мои сосуды, я буду распаляться. Почему они не начинают? Чего ждут? Мне будет казаться, что я разбазариваю в мелкой монете болтовни сокровище, которым великодушно решил одарить всех.
Мне случалось, находясь в подобном состоянии, ранить женщин. Начиная с Сабины, жившей со мной в ту пору, когда я пользовался голубыми драже просто в качестве средства против летаргии или скуки и еще не пытался приурочивать их употребление лишь к таким чрезвычайным событиям, как выступление перед публикой. Я принимал их буквально поминутно. После чего становился агрессивным, придирчивым и в любом, самом что ни на есть банальном разговоре вел себя как собака, завладевшая тапком или куклой: вцепившись во что-нибудь зубами, я их больше уже не разжимал. В стороне от этих моих нервных срывов капризной примадонны, которыми, как правило, кончались тогда наши споры с женой, оставался только Люка. Он даже ни о чем не догадывался. Во всяком случае, мне приятнее думать, что это было именно так. Возможно, конечно, я ошибаюсь и в этом случае, и во всех остальных.
Вот теперь я был готов. Зуд нетерпения, появления которого я ожидал, уже ощущался на языке, в кончиках пальцев. Движения мои стали резкими и энергичными. У меня появилось желание увидеть новые места, новые лица, и если два часа назад мне хотелось остаться одному и предаваться ничегонеделанию, то теперь я жаждал встреч. Я сложил и засунул в карман свои десять раз читанные и перечитанные записки. Потом вынул их и положил на стол. Никаких костылей! Когда зазвонил телефон, — «Фрау Гроссер ждет вас в lobby…» — я увидел свое отражение в прикрепленном к шкафу зеркале; вид у меня был бравый. Я выпил последний глоток виски и вышел.
Председательница, ее стального цвета «мерседес», ее шофер, ее испытующий взгляд, ее трепещущая грудь — все было так, как мне хотелось. «Вы бывали в Б.? — спросила она меня. — Вас ждут здесь с нетерпением…»
4. ЛЮДИ
Крупная игра началась. Я всегда чувствую себя не на высоте положения. Я недостаточно степенный, недостаточно скучный, недостаточно гуманитарный. И я не являюсь великим умом. «Мерседес» госпожи Гроссер привык перевозить великих умов: ученых, немцев, одного лауреата премии Эразма, диссидентов, одного греческого поэта. Какое место во всем этом занимает Франция? «Нам пришлось сделать наши лекционные циклы более разнообразными, — вздыхает председательница, — наша публика…» Мы едем по запутанным, все более темным улицам Б. Я мельком замечаю парки, пятна снега. Кому придет в голову гулять в этот час в пустынных кварталах, которые мы пересекаем?
«Французская культура…» Многоточие на секунду повисает в воздухе и исчезает. В этой паузе я угадываю вежливое сострадание. «Мерседес» во французскую культуру больше уже не верит. Я с готовностью подхватываю. Может быть, даже слишком выпячиваю свое пораженчество, из-за чего оно, вероятно, выглядит подозрительным. Так я киваю головой, когда мне нахваливают профессора X. и профессора У., великих гуманитариев, которые приезжали и от которых «наша публика» без ума. Еще она без ума, естественно, от медицины и от дурманящего серьезные головы словечка «светила». Без ума от лимфы, от мозга, от печени и от бесподобной грамматической чистоты. Томной рукой госпожа Гроссер показывает мне более высокие либо более черные по сравнению с другими куски тьмы; музеи, университет, зоопарк. Внезапно вопрос: «А вы — дедушка, господин Н.?»
Удар был нанесен мне неожиданно. Я не успел его даже парировать. «Вот увидите, это такое счастье…» Как бы извиняясь, я лепечу какие-то объяснения: поздние браки, подросток…
— Восемнадцать лет?
По тону моей соседки я угадываю неодобрение. Неужели так уж неприлично иметь в моем возрасте восемнадцатилетнего сына? Я слышу свой собственный, какой-то блеющий голос, преувеличенно нахваливающий — у меня сегодня явный избыток усердия — мои отношения с сыном. Я выстраиваю друг за другом банальные истины, кажущиеся мне прямо-таки макиавеллиевскими хитростями, и пытаюсь с их помощью поддержать беседу.
— Вот как?
Председательница опять повернулась ко мне. Лица ее мне не видно. Губы ее издают выражающее сомнение почмокивание. А ведь обычно, когда я вру, мне верят. В машине витает запах герани.
— Что касается меня, то мне материнство удовлетворения не принесло. Но зато вот уже три года… Это новое начало…
Нечто невысказанное гнетет госпожу Гроссер; ей нужен воздух. Я подозреваю, что председательница не прочла и двадцати страниц моей прозы и теперь пытается прикрыться всякими пеленками. Вероятно, она обдумала эту свою хитрость по дороге в отель. Мне жаль ее: время ей кажется таким же тягучим, как и мне; она томится по свету, по объятиям, по очередным делам. К счастью, шофер уже показывает рукой на лестницу, на освещенную дверь и группу туевых деревьев в розовых отблесках. Люди топчутся на промерзшем асфальте, приветствуют друг друга, поднимаются по ступенькам, оборачиваются на звук захлопываемых нами дверец. «Видите, вас ждут!»