Николай Дежнёв - Асцендент Картавина
— Ты правду сказал, что умеешь предсказывать судьбу по звездам? Нагадай мне другую жизнь! Пожалуйста! Я ведь по настоящему жить еще не начинала…
Свежий воздух наполнял комнату прохладой. Я ничего не ответил. Клава лежала рядом притихшая. Я накрыл ее одеялом. Маленькую девочку, скакавшую вприпрыжку по залитому весенним солнцем парку. Нас подхватила волна сладкой утренней дремы и понесла в те края, где миром правит тихая радость бытия.
Когда за стеной пробили часы, Клава встрепенулась и села встревоженная на постели. Быстро спустила ноги на пол и, неся перед собой округлую тяжесть грудей, побежала одеваться. Прежде чем захлопнуть за собой входную дверь, заглянула в комнату.
— Проспала! Следующий раз будем пить шампанское! Ты ведь любишь «Абрау Дюрсо», правда?..
Утро за открытым окном стояло яркое и умытое. Гулявший всю ночь по улицам ветер разогнал тучи, в столицу пришло бабье лето. Долгожданное, оно скоро пройдет, напомнив своей быстротечностью, что надо спешить чувствовать и жить.
Я люблю эти светлые, наполненные легкой грустью дни. На бис никчемную свою жизнь я повторять бы не стал, но и в ней порой случаются праздники. Хотелось движения, хотелось ощутить себя частью огромного мира, того необъяснимого, что начинается с рождения и не заканчивается с уходом человека со сцены, пусть по завершении комедии ему и не дано выйти на поклон. Раскинувшийся на семи холмах город звал меня пройтись по памятным местам. Спуститься по Пречистенке к Волхонке и поглазеть на храм Христа Спасителя. Он так и не стал для меня родным, слишком помпезный и холодный для церкви, куда приходишь отогреть от мирского запустенья душу. Свернуть на Бульварное кольцо и пойти неторопливо по усыпанной мелким гравием аллее. Здесь, на Гоголевском, в снегопад и в зной гуляют парами всепогодные старушки, а бронзовый Николай Васильевич смотрит туда, где он же, только печальный, сидит в окружении своих героев, и думает о превратностях загнавшей его в тихий садик судьбы. От этого невеселого Гоголя — всего-то миновать Никитские ворота и Тверской бульвар — недалеко и до Александра Сергеевича. От него, российского всего, дорога ведет вниз к Петровским воротам и к Трубе, а дальше в горку, мимо Рождественского монастыря, там уж рукой подать до тезки Пушкина, Грибоедова. О чем размышляют эти двое, глядя на снующих у их ног москвичей? О том, что бегут за днями дни и каждый час уносит, а горя от растревоженного суетой ума меньше не становится? Пусть уж лучше думают о женщинах, это, слава богу, вечное. А за великими и простой человек может присесть на скамью у Чистого пруда и, помыслив о чем-то приятном, сравняться с классиками. Грешно это, разводить тоску в такой яркий и праздничный день. Единственно, шумновато здесь для размышлений, мимо снуют машины, а с Покровки доносится перезвон трамваев. Да и до Яузских ворот, где заканчивается бульварное кольцо, совсем недалеко, там можно постоять у Москвы-реки, подышать свежим воздухом…
Но вниз, к набережной, я не пошел, пора было сворачивать в переулок и пробираться, как бывало, огородами к родной школе. Она ничуть не изменилась и даже носы на барельефах классиков остались такими же облупленными, как в моей юности. Если прикрыть глаза и немного постоять, можно дождаться, когда на ее ступенях между колонн появится Бульдожка и начнет выговаривать мне за нежелание учить немецкий. Она конечно же права и наверняка догадывается о своей кличке. Но нам ее не жаль, нам, тогдашним, не понять, как мало радости встречать старость в компании Шиллера и Гейне, пусть даже в подлиннике. Но млеть на солнцепеке, на виду у уставившихся в окна двоечников не хотелось и я направился к известной мне дыре в заборе. Обеспечивая преемственность поколений, она была на месте и стала даже шире, чем когда-то. Через нее путь к дому сокращался чуть ли не вдвое, и если дом, в силу обстоятельств, мне больше не принадлежал, то двор у меня было не отнять. Он был мой по праву проведенного здесь детства.
Остановившись под продуваемой сквозняком аркой, я извлек из кармана фляжку с недопитым коньяком и сделал большой глоток. Не пьянства ради, а для обострения восприятия экзистенциальной до безобразия действительности. Завинтил крышку. Вон в том углу, где теперь лепятся одна к одной «ракушки», мы играли в штандер, вытаптывали посадки интеллигентной старушки с французской фамилией Пейч. Она ругалась, но не особенно, видно понимала, что жизнь бьет в нас ключом и много обещает, но наверняка обманет. А в беседке любили сумерничать и рассказывать истории. Ее давно уже нет, как и площадки, где ребята играли в футбол, а вместо бесконечно голубого неба над крышей пятиэтажки нависает башня новостроя, но для меня это ничего не меняет.
Двор был пуст, я пересек его и вошел в знакомый подъезд, поднялся на пятый этаж. Лифта, как и в те наши годы, не было, так что пришлось поработать ногами. Дверь квартиры, где когда-то жили Хлебниковы, оказалась обитой ядовито красным дерматином. Когда-то я сюда забегал, но не часто. Отношения наши с Батоном складывались непросто, и так и не сложились, что не мешало нам обмениваться марками и значками. Впрочем, довольно скоро занятие это обоим надоело и, не знаю как он, а я свою коллекцию подарил очкастому первокласснику. По-видимому, из солидарности очкариков всем времен и народов…
Не загадывая наперед, что скажу, нажал кнопку звонка. Поковырял в нерешительности ногтем ребристую шляпку гвоздя и позвонил еще раз. Кого я хотел увидеть?.. Чего ждал?.. Наверное, чуда!
Но на моей памяти оно так никогда и не произошло, не случилось его и на этот раз. Дверь с легким скрипом приоткрылась и в ограниченную цепью щель выглянуло существо в бигудях и засаленном капоте.
— Че надо?
Я придал лицу самое любезное из имевшихся в моей коллекции выражений.
— Извините ради бога, не мог бы я видеть Игоря Хлебникова?
Настороженность на физиономии женщины, а это была женщина, уступила место издевательской ухмылке так что я почувствовал себя жалким просителем в кабинете столоначальника. Крысиная мордочка обладательницы накрученных на бигуди волосенок озарилась радостью.
— Таких здесь не живет! — процедила она, не потрудившись разжать желтые от табака зубы, и совсем было собралась захлопнуть перед моим носом дверь, но я этому воспрепятствовал. Наглость, к сожалению, не самая сильная черта моего характера, но ботинок в щель я тем не менее успел вставить.
— Миллион извинений! — голос мой источал мед, в то время как глаза лучились доброжелательностью, — может быть вы знаете куда они переехали?
Честно говоря, меня это совершенно не интересовало, но я не мог прервать на полуслове многообещающе начатый разговор и тем разочаровать мою новую знакомую. Мы ведь часто произносим слова лишь для поддержания беседы, и никого это не смущает. К тому же не составляло труда угадать, что именно этот вопрос она услышать и ожидала, так надо ли обижать человека.
Однако, судя по выражению шустрых глазок, тетка, если бы даже знала, под пыткой бы не сказала.
— А тебе зачем? Совесть замучила?..
Такой неожиданный поворот нашей светской беседы поставил меня в тупик. Говорят, в Европе люди стараются держать между собой расстояние большее, чем в России, но даже при нашей покладистости, столь непосредственный интерес к моей жизни удивлял крайне.
— Это почему?
— Потому, — ухмыльнулась она, — что вид у тебя пришибленный и с утра водку жрешь. Ногу убери! Шляются тут всякие…
Дверь с треском захлопнулась.
Ну, допустим, не водку, а коньяк, и на дворе уже не утро! — собрался было я выступить в свою защиту, но разговаривать в таком случае пришлось бы с красным дерматином. — И никакой я не пришибленный, а учтивый и даже обходительный. На себя, дура, посмотри: страшнее атомной войны, а туда же!
Ничего такого я, естественно, не сказал и даже не подумал, а сошел, глубоко недоумевая, на один пролет по лестнице и остановился у окна между этажами. Закурил. Живут же на белом свете такие хабалки и ни кризисы, ни перестройки их не берут. Тараканов можно вывести, а их не удается. Правда никто и не пробовал, никаких нервов не хватит. Если бы я обложил ее с порога, желательно с матюгами, разговор очень бы даже получился, а так стороны остались при своем интересе.
Что ж до вины, да еще такой, чтобы совесть мучила?..
Я приложился к фляжке. Залитый солнцем двор был безлюден и тих. Коньяк под сигарету показался жестковатым.
Нет, вины у меня нет, а перед Хлебниковым и подавно! Ну а перед собой?.. С этим сложнее, а где-то и проще — всегда можно попросить у себя прощение, знать бы только за что. За ребячество?.. За стремление понравиться Алене?.. Тут проси — не проси, ничего уже не исправишь. Но ведь что-то же тебя, Картавин, сюда привело! Значит дрожит где-то под сердцем струна, столько лет не может успокоиться…