Пьер Пежю - Смех людоеда
Для меня, тогда совсем еще мальчишки, эти последние метры превратились в долгое триумфальное шествие в потемках. Я знаю: когда утроба огромной суки меня вытолкнет, я выйду из нее другим. Я осмелился. И все получилось! Я чувствую дыхание Клары у своих губ. Подземелье уже заканчивается. Мы выходим на свет. И тут я с изумлением вижу, что, пока я обнимал Клару, Томас делал то же самое, нежно обвивая ее шею. Это невыносимо! А хуже всего то, что Клара с полнейшей невинностью сама обнимала Томаса за талию. Происшествие, может, и смешное, но смеяться над такими вещами можно лишь годы спустя, а в шестнадцать лет тебя охватывает ледяная ярость, сильнейшая и недобрая досада.
Наши с Томасом удивленные взгляды встречаются позади Клариной головы, а девушка продолжает спокойно идти вперед между нами. Ревность или разочарование могли бы заставить меня сдаться, отпустить ее тонкую талию, отстраниться от ее тепла, но вместо этого я цепляюсь еще крепче, бросая вызов другому самцу. Страшно смущенные, мы меряем друг друга взглядами, а Клара как ни в чем не бывало продолжает обнимать нас обоих.
И тут мне кажется, будто во взгляде Томаса, в его воинственно выдвинутом подбородке и поджатых губах читается утверждение непонятного превосходства («Отпусти ее немедленно, паршивый французишка! Эта девушка — на моей территории!»). Что дает мне отвагу не сдаваться? Должно быть, то самое мимолетное и совсем еще свежее ощущение свободы, не-принадлежности. Я храбро прижимаю Клару к себе.
Но и Томас уперся и перехватывает ее покрепче. Вцепившись с двух сторон в свою добычу, мы делаем несколько шагов по направлению к танцующим. Клара, равнодушная к порожденному ею непримиримому конфликту, похоже, совершенно заворожена блеском праздника. Мы ее держим. Мы сражаемся. Это битва. Нелепая мужская ссора, которая плохо закончится. И вдруг Клара с обескураживающей непринужденностью высвобождается и бежит вперед, бросив нас обоих, а мы, два обольщенных дурака, остаемся торчать на месте. Та, из-за которой мы воевали, только что заметила рядом с танцевальной площадкой знакомых парней. Кольцо размыкается, они принимают, втягивают, окружают, поглощают ее. Они ее заполучили!
Мы с Томасом, обреченные на худой мир, молча стоим по щиколотку в траве, свесив руки — два нелепых паяца.
Намного позже мы, хмурые и сильно уставшие, нос к носу сталкиваемся с веселой и, кажется, начисто обо всем позабывшей Кларой. Перед тем как исчезнуть, она бросает, обращаясь ко мне одному:
— Поль, если хочешь, приходи ко мне завтра после обеда, покажу тебе несколько фильмов, которые я сняла, они связаны с кельштайнскими событиями… И рисунки свои не забудь… Спокойной ночи, мальчики!
Назавтра я без труда нахожу дорогу к дому Лафонтена. Едва выйдя за окраину Кельштайна, сразу за мостом сворачиваю с дороги, поднимаюсь по тропинке, потом иду вдоль ограды, открываю неприметную калитку и оказываюсь в буйно цветущем саду. В отличие от прочих садов в городке, здесь растениям словно предоставлена продуманная свобода, их чуть-чуть многовато. Цветы растут так тесно, что все их венчики соприкасаются, сливаясь в разноцветные благоухающие грозди. Я мало что в этом понимаю, но меня поражает разнообразие видов. Пышные кусты мелких белых розочек, темно-желтые розы с кровавыми подтеками на лепестках, розы бесчисленных оттенков розового и высокие красные розы с шипами, похожими на кинжалы, и одуряющим запахом. Готов спорить — те самые, которые я видел в лесу. Не могу удержаться и подхожу ближе, меня притягивает этот глубокий, театральный, почти черный цвет. Лепестки сомкнуты, словно оберегают тайну. Тысячи смеженных век, сжатых, суровых, чувственных губ. Сад овдовевших, осиротевших, ничьих роз…
Что здесь происходит? Входная дверь открыта, я зову Клару, но дом остается глухим к моему голосу, до меня в ответ долетают лишь звуки музыки. Ясные, исполненные несколько однообразного веселья, строгой радости. И тогда, ориентируясь на эту мелодию, я поднимаюсь по довольно-таки крутой лестнице, покрытой домотканой дорожкой, которая заглушает мои шаги.
Клара стоит на площадке второго этажа, облокотившись на некрашеные деревянные перила, подперев кулаком подбородок, и насмешливо смотрит на меня. Потом делает мне знак идти за ней, толкает дверь — и ноты вырываются на свободу, словно пытаются убежать, мимоходом задевая наши уши, они бесконечным потоком струятся из своего гроба, но потом так и бегут на месте, не покидая горизонтальной лесенки с черными и белыми ступеньками.
Женщина сидит за пианино спиной к нам. Она играет живо и с какой-то безрадостной увлеченностью, в такт покачивая головой и плечами. Фуга бежит вперед, но предметы и растения замерли неподвижно.
— Мама, это француз, который гостит у Томаса, мы пойдем смотреть фильмы, — кричит ей Клара.
Я подхожу поближе, хочу поздороваться с ее матерью, но Клара машет мне рукой, чтобы я не мешал поглощенной игрой пианистке, и тащит меня в свою комнату. В конце концов, мне только и надо остаться с Кларой наедине. Заметив у меня под мышкой папку с рисунками, Клара меня от нее освобождает и бросает ее на кровать. Все в комнате белое: стены, занавески, ковер, маленькое кресло, держащее в объятиях гитару. Вернее, черно-белое: стены завешаны вырезанными из журналов фотографиями, словно мир с его зрелищами пропитал светлые стены, а теперь проступает на них серыми каплями и стекает тысячами снимков. Если подойти поближе, я смогу разглядеть тела, лица, скелеты, колючую проволоку, ружья, ограды, животных, солдат, танки, толпы, улыбки, детей, облака… И на одной из немногочисленных цветных фотографий — красное пятно платья с глубоким вырезом и улыбка сочной блондинки. Наклоняюсь поближе.
— Знаешь, она в прошлом году покончила с собой? — говорит Клара. — Это Мэрилин Монро! Посмотри на ее тело, ее кожу, ее волосы. По ее улыбке видно, как она несчастна. Говорят, она наглоталась таблеток…
Какой контраст между кошачьим, скупо очерченным силуэтом Клары и этой голливудской куклой из плоти, едва прикрытой алой тряпочкой. И все же между этими двумя существами, от которых я внезапно почувствовал себя бесконечно далеким, существует таинственное сходство.
В комнате, куда более просторной, чем все те, в каких я жил с детства, вижу белый прямоугольник экрана, подвешенного на металлическом треножнике, и, немного в стороне, одинокий и сверкающий проектор с его пассиками и бобинами. На столе — все необходимое для монтажа и целая гора пленки.
Клара без всякого стеснения усаживается на ковер, прислонившись к кровати, развязывает черные шнурки на моей папке с рисунками и говорит:
— Мама целыми днями играет на пианино… Она мечтает, все время витает в облаках…
— Она музыкантша?
— До войны, когда была совсем еще молодая, давала уроки музыки. Но давно уже уроков не дает, играет только дома, сама для себя… Папа говорит — пусть играет, сколько хочет. Ей лучше становится от музыки. Но и очень больно тоже! Она играет одно и тоже: сплошной Бах!
Но, поскольку Клара произносит «Вагг…», я морщу лоб, а она хохочет:
— Ну да… Bak! Bak! Вы ведь так это произносите по-французски!
— А сад? Все эти розы?
— Розы — это все папа. Когда он не ходит к больным, то ухаживает за своими розами, подрезает их, возится в саду до темноты.
— А ты, Клара?
Она улыбается, дружески кладет мне руку на колено.
— Ну, я… это другое дело, — отвечает Клара, открывая папку с рисунками.
— Ты снимаешь кино…
— Сейчас — да. Я ищу. Ты, наверное, тоже, когда рисуешь?
Меня немного задело то, с какой скоростью она перебирает рисунки, которые я вымучивал долгими часами, — словно тасует колоду карт. Мелькают деревья с ветками, похожими на когти, и корой, из которой смотрят странные глаза, изуродованные головы со склизкими тварями, насекомыми или другими головами вместо волос, разбитые памятники с растущими из камней корнями, наброски со случайных предметов, совращенных и переученных, движимых диковинными намерениями.
Вижу, что Клара задержала взгляд на лодке, которую я рисовал на берегу Черного озера в то самое время, когда она меня снимала.
— Сейчас увидишь, — внезапно произносит она.
И Клара, отложив в сторону мои рисунки, задергивает занавески и насаживает на проектор бобину с пленкой. Проектор начинает жужжать, и на светящемся в полумраке прямоугольнике появляется эта странная лодка, снятая таким крупным планом, что карандашные штрихи превращаются в веревки, а мои пальцы — в снующих взад и вперед чудищ, опутывающих ими утлый челнок. Потом на воде среди тростников закачалась настоящая лодка. Затем появились узнаваемые фрагменты спящих тел: уши, пальцы ног, ноздри, ляжки, но больше всего сомкнутых век и неподвижных губ. Залитая солнцем сияющая нагота, сверкающие капли воды на нагой плоти, словно в сказке, скованной сном. И снова настоящая лодка, она наполняется водой и начинает погружаться. Эти планы чередуются с закрытыми глазами и мечтательными улыбками. И, наконец, картина гибели. На мгновение появляется моя лодка-гроб — и дальше ничего. Маленькая бобина крутится вхолостую, коротенький пленочный хвостик трепещет в пропахшем нагретой пылью воздухе.