Исраил Ибрагимов - Колыбель в клюве аиста
"Я обиделся, папа, на тебя", ― сказал он коротко.
Ничего подобного, как ни силился, я не смог припомнить. Разве что несколько профилактических "банек" по поводу удручающей учебы в школе.
"Вспомни".
Или... Мне не понравились его чрезмерные увлечения современными ВИА, этими "криденсами", "свитами", "пудисами", "смоками", "самоцветами" ― квартира сотрясалась от выкриков рок-звезд, грохота ударных.
"Ты сказал, что у меня нет тормозов. Что во мне сидит тунеядец, чудовищный пожиратель чужого добра..."
Пожалуй, я примирился бы с его музыкальными увлечениями ― я не против рок-музыки, если она не противостоит учебе в школе.
"Попрекнул дармовым хлебом..."
"Но разве другие отчитывают иначе? ― думал я, слушая тогда сбивчивые оправдания племянника, однако следующая мысль не соглашалась с первой: ― Пацан! В его возрасте почудится и не такое!.."
Я, помнится, поставил себя на место племянника, попытался влезть в его душу. В действенности этой в общем нехитрой операции, которая осуществлялась с помощью воображения, правда, воображения тренированного, я убеждался не раз: чтобы понять душу другого человека, нужно поставить себя на его место ― древняя, но не потерявшая силы и по сей день мудрость. Куда как просто; я влезаю в шкуру племянника, и вот уже не он, а я извлекаю из конверта сверхсовременный диск. Гром и молнию в чистом небе! Не он ― я нетерпеливо завожу проигрыватель; громкость, конечно, максимальная ― комната взрывается, такое впечатление, что все вовлекается в сумасшедшую вакханалию. Какая-то сила опускает тебя в кресло, помимо воли, поднимает на ноги ― не он, а я встаю и сажусь, сажусь и встаю, вскакиваю и опускаюсь, не он, а я вхожу в ритм, становлюсь его частью, потому что ритм вне тебя ничто, не он, а я растворяюсь в музыке: музыка ― во мне, я ― в ней. Но что это? Нечто окунает в ледяную ванну, выбивает потрясение музыкой. "Нечто" ― мой отец ― нет, мне неведома семейная тайна (я не знаю, что мне он приводится не отцом, а дядей). Поспешно "вырубаю" проигрыватель ― сжимаюсь, врастаю в кресло, инстинктивно пытаясь уберечься от стрел упреков. Я-де бездеятелен, легкомыслен, несамостоятелен ― он-де, отец, в моем возрасте пахал ― ел свой хлеб. Я, его сын, дармоед, не в состоянии прожить самостоятельно и дня. Что дня? Часа!..
Не согласен, майор! "Легко хлопнул дверью?" Неужели? А "ледяная ванна", попреки хлебом ― неужто этого недостаточно, чтобы сорваться, "хлопнуть дверью"?! А ведь нам с тобой не высидеть в такой "ванне" и минуту! Тогда, ночью на скамейке, в сквере, я сказал себе: неважный педагог ты, Дауд Исмаилов, не тебе с твоей дикой манерой рубить с плеча, привычкой подпрыгивать в гневе, с пулеметной скоростью выкрикивая упреки, с твоими топорными методами лезть в душу подростка! Так примерно мог бы я возразить Рахманову. Но было не до возражений. Слушал я молча, глядел, как карандаш его двинулся от прямоугольника, обозначенного "поч." вдоль двойной полосы, завернул к трапеции и остановился у крохотного прямоугольника на краю овалоподобной закорюки. "Поч." ― почта, двойная полоса ― проспект, трапеция ― территория стройки, овалоподобная закорюка ― котлован, прямоугольничек ― ну, конечно, это вагон строителей, пристанище "охламонов" ― здесь три дня назад обнаружил я племянника спящим, отсюда двинули с ним в городской сквер, на скамейку под карагачом...
Подумалось вдруг: "Знаешь ли, майор, что "охламон" приводится мне племянником, сыном моей старшей сестры, той, что не решилась вторично после развода выйти замуж с "довеском", что некогда комочек плоти, розовое и бессловесное существо, взиравшее на мир незамутненно, странно, и называвшийся племянником, был усыновлен мной и стал называться сыном?.. Что нам он и в самом деле стал сыном, а мы ему ― отцом и матерью?.." Я следил за действиями Рахманова, за тем, как он несколько нажал "твой охламон", и по тому, как весело забегали при этом его глаза, казалось, что он догадывается о семейной тайне. "Если знает ― хорошо или плохо?" ― думал я, но затем, когда майор, закончив топографические упражнения на полях газеты, сделал паузу, я увидел на его лице нечто, погасившее мгновенно мои подозрения.
― Ребятам везет, ― сказал, поразмыслив, он. ― И Мустафе. И твоему. Познакомились ― отлично: двоим веселее. Через час они уже друзья ― не разлей водой. Кров ― пожалуйста. У Мустафы припасено на ужин и на завтрак. Пожелай только ― посыпется и манна с небес. Везения настроили на легкую волну ― родилась инерция, я бы сказал, опасная инерция вседоступности, вседозволенности. Не будь этого настроя, не было бы...
"Кражи" ― мысленно продолжал я. Вспомнилось: племянник выбежал из дома ― на лестничной площадке за стеной слышалась быстрая дробь шагов. Потом стихло. Вскоре меня поглотили думы о предстоящей командировке в Приозерье, я сидел в кресле автобуса, целиком поглощенный размышлениями о предстоящем сценарии.
― Слушай, ― сказал Рахманов. ― Сладив ночлег, охламоны подались на поиски курева. И сразу на пути ларек. Встреться добрая душа с сигаретой ― гляди и обошлось бы. Тут ― ларек. Скособоченный ― накануне пытались перетащить его на бойкое место, не осилив, перенесли затею на завтра. Ларек выглядел почти пустым. "Почти" ― блок сигарет "Комуз", с десяток плиток шоколада, прикрытых небрежно газетой, выглядели вещами забытыми ― тем, чем не очень-то дорожат ― ну, мелочи в бесхозном ларьке. Два подростка в бегах, встретившись ночью впервые, вряд ли станут с ходу упражняться в познаниях по школьной программе, а вот продемонстрировать принадлежность улице, умению ладить с неписаными противозаконными правилами уличной братии ― пожалуйста. Тут своя логика: начнешь с выяснения тонкостей школьной программы, а новоиспеченный друг, не исключено, окажется бывалым ― и возьмет и хлопнет по лбу. Так не выгоднее ли, не дожидаясь, предстать самому в маске бывалого ― сбросить с себя маску при надобности проще. Тут ― и мальчишеская удаль: приятель взобрался на дерево ― взберусь ― чем я хуже. Выше: тот скатился с горки ― так я скачусь с горы, ударил ― пну. Это не все. Ты осматривал ларек?
Я отрицательно покачал головой.
― Щель в стекле рамы, ― Рахманов опустился на стул напротив, ― смахивала на приглашение: риска никакого ― бери! "А вот курево!" ― так сказал твой, углядев блок с сигаретами. И сказал, конечно, голосом бывалого. И понеслось. Мустафа берет выше ― ему-то не резон отставать ― переусердствует, ломает и вовсе стекло ― задача упрощается: просовывайся по грудь и бери. Так и поступили. Твой рассказывал о трофеях?
― Да.
― Интересно, что? ― Рахманов подвинул номер "Футбола". ― Пиши сюда.
На полях "Футбола" появились расчеты: 17 пачек сигарет по 30 коп. ― 5 руб. 10 коп.; 13 плиток шоколада "Соевые" по 1 руб. ― 13 руб. Итого ― 18 руб. 10 коп.
― Точно, ― согласился Рахманов, ― сговор исключен. Впрочем сговориться о 17 пачках сигарет и 13 плитках шоколада, конечно, нетрудно, мол, скажем, взяли столько-то и столько. Но ответь: как возможно сходу уговориться о калькуляции добычи с десятками, сотнями непредсказуемых нюансов? Тебе известно, что ребята одаривали сигаретами и шоколадом знакомых?
― Рассказывал.
― В деталях?
― Конечно.
― Почему "конечно"?
Я пришел в замешательство.
― В принципе так и должно быть, ― успокоил Рахманов. ― Хотя, не вникая в подробности, я с самого начала не сомневался в искренности признаний ребят. Глаза у них больно телячьи. Но копаться нужно ― доказывать-то придется не себе только ― верно?
― Да.
― Что "да"? ― поинтересовался Рахманов, но тут же, забыв о вопросе, продолжал: ― Пришлось перетряхнуть всех гавриков.
― Гавриков?
― Имею в виду причастных к происшествию.
― И что же?
― Надеюсь, дорогой, многое касательно трофеев прояснилось. Ребята не лгали. Показания совпадают. И в частности, и в общем получается одна и та же сумма, ― Рахманов сделал многозначительную паузу, ― 18 р., 10 к. ― он так и сказал "р" и "к". ― Таковы размеры кражи.
― Кражи? ― вырвалось у меня.
Рахманов не ответил, сделал долгую паузу, но на лице его читалось: "Прими как есть".
― Таковы действительные размеры кражи, ― повторил он.
― А что, есть другие предположения?
― Как и в другом любом деле, ― он встал. ― Задержись. Кое-что покажу, ― он сунул мне номер "Футбола". – Поможет скоротать время.
Рахманов вышел.
Листая газету, я то и дело уходил в размышления о происшествии, пытаясь угадать об уготовленном для меня Рахмановым "кое-что", ― конечно, сюрпризе, имевшем отношение к происшествию.
Вернулась женщина-лейтенант. Не одна ― рядом с нею ковылял старичок в колпаке. Лейтенант усадила аксакала, достала из папки бумагу и, изредка зыркая на меня ("А у этого беседа с майором затянулась..."), стала что-то втолковывать аксакалу. Слух улавливал обрывки фраз. "Разберусь, папаша. Писать следует поподробнее", ― говорила лейтенант. "Подробнее не напишешь", ― почему-то раздраженно отвечал аксакал.