Луи Арагон - Карнавал
Так-то. Начался бесконечный разговор о понятии справедливости и несправедливости. Человек прожил тут всю жизнь, у него сложились определенные привычки, он привык к этим краскам, к этим запахам. Он судит обо всем, исходя из этих ощущений. А вы заставляете его перебраться на ту сторону Рейна, и все для него рушится, времена года не те, цветы не те, женщины не те.
Жизнь-то ведь неотделима от окружающих предметов, они хранят в себе воспоминанья… в трехдневный срок все ликвидировать, упаковать, а ведь есть и такое, чего не увезешь. Взять хоть рояль… учеников… радости, которые испытал тут, и цвет этих камней. Справедливо, несправедливо. Я едва не ответил, что и немцы действовали несправедливо, вторгаясь во Францию, убивая людей, а солдаты в окопах, и все такое прочее, но слова застряли у меня в горле, потому что одна несправедливость не оправдывает другой несправедливости, я прикусил язык, а Бетти этим воспользовалась, совершенно бессовестно, и так, слово за слово, мы и добрались до фон дёр Гольца. И почему только принимаешь все это так близко к сердцу, нервничаешь. Ну ладно, сельский пастор, куда ни шло, еще может оттенять идиллию. Но фон дёр Гольц?
Это случилось, пожалуй, дня два спустя. На катке. Да нет, мы с Бетти, разумеется, уже помирились. Марокканцы глазели на конькобежцев. Они, может, тоже не прочь были бы выписывать восьмерки, да у них на родине нет условий для тренировки. Бетти пыталась научить меня вальсировать, ко мне, от меня… так, так… осторожно! Вы упадете. Я замер на пуантах, точно мадемуазель Замбелли из Национальной Академии Музыки! Мальчишки проносились мимо нас, шарфы по ветру, чуть наклонившись вперед, руки скрещены за спиной, а я поворачиваюсь одним плечом, поворачиваюсь другим… Солнца сегодня нет. Обжигающий холод.
Носы покраснели. Бетти напевает, чтоб согреться: «Roslein, Roslein rot, — Roslein auf der Heiden…»[25] Ox уж этот Гёте! Здесь и оступиться нельзя, чтоб не попасть в него. Кстати о Гёте, а вот и наша крошка. Она продумала свой выход! Одета, точно ей двенадцать лет, молодеет на глазах. Закутана в тонкую шерстяную шаль, которая перекрещивается на груди и завязана вокруг талии. Поверх курточки с отделкой из белого кролика. А на голове — колпачок. Ни дать ни взять иллюстрация к баварскому святочному рассказу 1890 года. Она норовит оказаться против нас как раз в то мгновение, когда я беру в сторону, из-за этого конёк у меня подвертывается, я подскакиваю, раз, два, три, чтоб восстановить равновесие. Нет, вы только посмотрите на эту маленькую эринию, преследующую Ореста! Я не Орест. Этот вихрь угрызений меня не трогает. Я ей ничего не обещал. Самое большее, она узнала от меня, что у нее есть язык. В конце концов, вся эта мимическая сцена, неправильно толкуемая Бетти, начинает ее раздражать, она шепчет мне: «Я поговорю с ней…» Я хотел удержать ее, но где там, она и внимания не обратила. С тревогой созерцаю их издали. Я присел на подоконник и ворочаю в ботинках большими пальцами.
Даже на чтение того, о чем уже рассказано, потребуется больше времени, чем длится весь шумановский «Карнавал»… Но это мое замечание — образец примитивного подхода, когда в расчет принимается только то, что на поверхности. Все случившееся умещается в пригоршне, в капле росы. Здесь все — память, пусть ошибки, пусть забвение. Все чуть «сдвинуто». Я замечаю сдвиг по деталям, и их подметит всякий, кому знакомы нижнерейнские земли. Решвог, как легко убедиться, находится от Бишвиллера не так близко, чтоб городские девушки могли успеть всего за час, от шести до семи, сбегать туда за молоком и вернуться домой. Очевидно, под именем Решвога, где я действительно побывал несколько раньше, моя память подсовывает мне Оберхоффен, являющийся просто пригородом Бишвиллера. Я явно перепутал какая часть куда направлялась, когда мы вступили в Эльзас, ночевали мы в Бишвиллере, и именно это ставит под сомнение историю маленькой Шульц: кто же тогда был на постое у торговцев пивом? Моя совесть, как бы там ни было, чиста. Не военфельдшер ли? Говорят, мы похожи. Но в таком случае встреча с Беттиной в поезде должна была произойти неделей позже, уже после Решвога, а вовсе не в день, когда мы вошли в Страсбур. И именно из Решвога мы действительно отправились на прогулку с Теодором. Иначе все необъяснимо: от Оберхоффена до Друзенгейма через Бишвиллер и Рорвиллер километров шесть, семь самое большее, то есть столько же, сколько от Зезенгейма до Друзенгейма. От Решвога до Зезенгейма по описанному маршруту не менее десяти километров. Это бы еще возможно, если взять промежуток между обедом и наступлением темноты, но если по дороге из Оберхоффена сделать крюк на Фор-Луи, что удлиняет путь примерно на пятнадцать километров, ничего не получается. Это — о географической неточности. А она влечет за собой также некое смещение персонажей. В частности, Теодор — я соображаю, что мы с ним оказались в одной дивизии только после того, как нас отправили в Саарскую область, значит, в январе или феврале. Вспоминаешь, вспоминаешь, а как же было в точности? Кто же жил в семействе Б. в Фор-Луи? И зачем понадобилось, чтоб это оказался именно Теодор? Из-за другой истории, где друзенгеймские стрелки играют совсем другую роль.
С другим доктором, с ночным пожаром в доме… как же все это взаимосвязано, есть ли тут какая-то внутренняя необходимость?
(Навязчивая подмена Оберхоффена Решвогом не нова для Антуана, лет девять назад он или я, один из нас двоих, написал об этом стихи, в которых я сейчас обнаруживаю другой тревожный факт:
И, значит, не было тебя, немецкий городок Решвог,И не было зеленых глаз у девушки в одном окне,Никто не сочинял стихов, что вслух она читала мне,Я не сумел поцеловать ее не по своей вине,Когда мне Шуберта «Форель» она играла, видит бог.[26]
Так какие же все-таки были глаза у Беттины — черные или зеленые?)
А я между тем сидел в левой ложе Зала Гаво. Время от времени чадила, никла одна из больших свечей, воск стекал, фитиль падал, кто-то кидался, чтоб предотвратить пожар. Несколько высоких канделябров погасли, и музыка лилась в сгущающихся потемках. Но для меня эти потемки играли роль света, я яснее видел свое прошлое более чем сорокалетней давности, я в него погружался или нет, точнее, всплывал из него. И вот тогда я заметил пару в соседней ложе, ближе к так называемой сцене, пару, на которую не обратил внимание прежде, до того как померк электрический свет, поскольку был поглощен разглядыванием убранства зала.
Женщина… не стану говорить вам о ней. Она всем известна, эта прелестная мягкость, которую не только не притушил, но, напротив, сделал еще более трогательной возраст. Я не рискну говорить вам о ее глазах. По фотографиям я и сам не верил. А потом она вдруг обратила глаза ко мне, мне следовало бы сказать, на меня, если б не то, что ее широко открытые глаза меня не видели, взгляд скорее проходил сквозь меня, подобно сновиденью. Она оставалась в пальто, белом с беж, рукава на плечах были чуть приподняты, и это придавало ей величавость, нечто царственное.
Она не скрывает седины и не придает особого значения косметике, я заметил, как она подмазала губы, обратясь перед тем с вопросительной гримасой к сидевшему рядом мужчине, который склонился к ней. Тут я узнал и его. Разница в возрасте между нами всего месяц, так что он тоже изменился, подобно мне самому. Если бы я взглянул на себя, теперешнего, глазами того, из 1918 года, узнал бы я себя? Вот как, значит, выглядит в 1962 году военфельдшер из Решвога, если только то был Решвог… вот что сделала с ним жизнь, с его лицом, с его душой. С тех пор мы ни разу не виделись, хотя я часто встречал его имя в газетах, в книгах и знал, конечно, что это он — наш юный доктор, у которого было столько неприятностей из-за марокканцев, но, в общем, я о нем почти не вспоминал. Глядя на него сейчас, я почувствовал на себе разрушительную работу времени. Черты лица, фигура, но, главное, утрачено ощущение первозданности мира. Вот он сидит, рука покоится на спинке соседнего стула, точно некий воображаемый укрепленный вал, которым он постоянно защигцает эту любимую им, как всем, впрочем, известно, женщину. Чуть наклонившись, что слушал он?
Рихтера или попросту присутствие Эльзы?
Лицо Бетти, когда она вернулась, было не столько озабоченным, сколько удивленным. А девочка исчезла. Помогите мне снять коньки. Пошли к нам, выпьем горячего кофе. Не откажусь.
Мы устроились на диване, каждый в своем углу, со своей чашкой.
Ну, что она вам сказала, эта девочка?
Бетти не отвечает, она поглощена размешиванием сахара.
Смеркается. Потом вдруг: вы почему скрытничаете? Почему не сказали мне… «Хотел бы я знать, Бетти, что я должен был вам сказать?» В конце-то концов. Во имя чего? И по какому праву…
Что она там ей наплела, гадкая девчонка? Мало-помалу вытягиваю. Короче: