Энтони Бёрджес - Время тигра
Исключен! Само слово как колокольный удар. Краббе почувствовал старую жуткую дрожь. Должно быть, этот ужас давил и на нервы школьников, хотя английские слова давали им очень мало намеков. Англия, мать, сестра, честь, хам, приличия, империя, исключен. Офицерский голос Генри Ньюболта[25] шептал в вентиляторах.
– Господи помилуй, за что исключен? – Краббе видел квадратное коричневое лицо Хамидина, гладкое аккуратное тело в футбольной форме. Исключение должно быть утверждено ментри безар или родным штатом мальчика, хотя утверждение всегда следовало автоматически.
Тунь Чонга вырастили методистом. Глаза его смущенно сощурились за толстыми серьезными очками.
– Дело деликатное, сэр. Говорят, он был в комнате пансионского боя с женщиной. Пансионский бой тоже был там с другой женщиной. Староста их обнаружил и доложил директору, сэр. Директор сразу отправил его домой с полуночным почтовым поездом.
– Так. – Краббе не знал, что сказать. – Не повезло, – неудачно выдумал он.
– Но, сэр. – Теперь Тунь Чонг заговорил быстрее; настойчивость и смятение свели его речь к основным семантемам. – Мы думаем, его подставили, сэр. Староста с ним не дружит. Он ничего не делал с женщиной в комнате пансионского боя. Староста специально соврал директору.
– Какой староста?
– Пушпанатан, сэр.
– А. – Краббе чувствовал себя обязанным сказать что-то существенное. Он не вполне точно знал, кто такой Пушпанатан. – А, – повторил он, произнеся гласную с понижением, с оттенком полного понимания.
– Нам бы хотелось, чтоб вы рассказали директору, сэр, Хамидина неправильно исключили. Несправедливо, сэр. Он из нашего класса. Мы можем за него поручиться.
Краббе был тронут. В данном случае класс сплотился в единое целое. Тамилы, бенгальцы, единственный сикх, единственный евразиец, китайцы демонстрировали лояльность, превосходившую расы. Потом безнадежно увидел в этом единстве просто общую сплоченность против британской несправедливости.
– Так. – Он начал расхаживать взад-вперед меж окном и открытой дверью. И знал, что готовится произнести речь, неблагоразумие которой потрясет школу. – Так. – Лицо усатого малайца в переднем ряду просияло вниманием. – Прошу садиться, Тунь Чонг. – Китаец, капитан класса, сел. Краббе повернулся к школьной доске, разглядывая вчерашние уравнения, жирно начертанные желтым мелом. Желтый мел досаждал, осквернял руки, белые брюки, носовые платки от него были липкими, он пачкался, как губная помада, оставляющая отпечаток губ на чайной чашке в перерыве.
– Хамидину, – сказал он, – не следовало находиться в комнате пансионного боя. Пребывание в тех помещениях запрещено. Я не могу поверить в случайную встречу Хамидина с той женщиной. Я не могу поверить, что Хамидин просто хотел поговорить с той женщиной о политике или о дифференциальном исчислении. Кстати, кто она такая? – Прекратил променад, выгнул шею к Тунь Чонгу.
Тунь Чонг встал.
– Она школьница, сэр. Из английской государственной женской школы, сэр. – И опять сел.
– Так. – Краббе продолжил прогулку. – Если говорить честно, как частное лицо, а не штатный сотрудник, я бы сказал, чем бы Хамидин ни занимался в той комнате с той самой девушкой… – Он повернулся к Тунь Чонгу. – Кстати, чем он предположительно занимался?
На сей раз раздался серпантинный хор:
– Целовался. Целовался, сэр. Говорят, он ее целовал, сэр. Пушпанатан считает, они целовались, сэр. Целовались.
– А, целовались. – Краббе взглянул прямо на них. Тунь Чонг сел, по-прежнему тихо шипя это слово. – Вы все здесь в брачном возрасте. Может быть, некоторые давно были б женаты, если б японская оккупация не спутала вашу образовательную карьеру. Лично я не вижу особого преступления в невинном общении девятнадцатилетнего юноши с девушкой. По правде сказать, я не вижу особого преступления в том, что юноша целует девушку. Хотя, по-моему, у малайцев не практикуются поцелуи. Тем не менее они кажутся мне наименее вредным заимствованием у Запада.
Он подметил робкие улыбки, тонкие, словно морская пена.
– Говоря опять же как частное лицо, я не думаю, будто подобный поступок заслуживает исключения. Даже, – добавил он, – если будет доказано, что подобный поступок имел место. Есть у Пушпанатана свидетели, кроме него самого? Что говорит пансионный бой?
– Пансионского боя тоже исключили, – сказал Тунь Чонг, приподнявшись в полу стоячее положение.
– Вы хотите сказать, уволили.
– Уволили, сэр. Директор велел ему убираться немедленно. – Тунь Чонг сел.
– Значит, – заключил Краббе, – против Хамидина лишь показания Пушпанатана. И директор немедленно отослал Хамидина домой, карьера Хамидина погибла. Все это правда?
Шипенье потише, подтверждающее шипенье.
– С воспитателем Хамидина советовались?
Тоненький ясноглазый тамил встал и сказал:
– Мистер Крайтон сказал, ничего делать не будет, потому что директор правильно решил, и Хамидина правильно исключили. Поэтому мы вас просим, как классного руководителя, сказать директору, что это неправильно, по отношению к невиновному совершили серьезную несправедливость. – И грациозно, с достоинством сел.
– Так. – Краббе всех оглядел. – Представляется вероятным, фактически вполне возможным, что было принято весьма поспешное решение, может быть несправедливое. Всей истории я, конечно, не знаю. Но исключение, безусловно, ужасная вещь. Вы хотите, чтобы я поставил в известность директора о вашем недовольстве его действиями, суровым приговором, решением, вынесенным, по вашему мнению, на недостаточных основаниях?
Последовало энергичное шипение, легкий сдержанный прилив, ветряная рябь волнения. Класс смаковал слово «суровый», слово, которого ждал. «Суровый». Оно звучало сурово; это было суровое слово.
– Сегодня же утром как можно скорей повидаюсь с директором, – сказал Виктор Краббе. – А сейчас нам предстоит чуть побольше узнать о Промышленной революции.
Все послушно обратились к учебникам и тетрадям, слово «суровый» еще чуточку эхом звучало сквозь поскрипывание крышек парт, стук обмакиваемых в чернильницы перьев. Краббе понимал, что зашел чересчур далеко. Кто-нибудь наверняка сообщит сейчас Крайтону или Локу о рассуждениях мистера Краббе насчет «сурового» приговора директора, потом пойдет разговор о лояльности, о непозволительных отступлениях; к Рождеству, возможно, неблагоприятный отзыв, и обязательно новые темы для клубных сплетен. «Слишком уж он азиатов любит. Слишком много толкует про азиатов. Слушайте, жалуется на европейцев, работающих с азиатскими ребятишками. В любом случае, чего ему надо?»
Тида'апа.
Собственно, Виктор Краббе, пробыв в Федерации всего шесть месяцев, дошел до точки, обычной для ветеранов-экспатриантов, – увидел в белой коже аномалию, а в поведении белого человека полную эксцентричность. В первые дни войны он попал в больничное отделение скорой помощи, временное учреждение, занимавшее крыло огромной лечебницы для душевнобольных. Большинство пациентов страдали общим параличом, но спирохеты, прежде чем полностью поразить мозг, как бы с наслаждением порождали у слабоумных извращенные и бесполезные таланты. Один слюнявый больной, например, мог точно сказать, на какой день недели приходится любая в истории дата, не прибегая при этом к какому-либо разумному способу: подбрасывал монету и получал ответ. Другой правильно складывал ряды сложнейших чисел быстрей любого арифмометра. В третьем незадолго до смерти расцвел редкостный музыкальный талант; он умер, как лебедь. Европейцы вполне смахивали на этих безумцев. Силлогизм представлял собой шанкр, далекие фанфары болезни; отсюда со временем возникал холодильник, водородная бомба, общий паралич душевнобольного. Коммунисты в джунглях придерживались, пусть совсем отдаленно, эллинистической традиции: абстрактное желаемое и диалектическая техника. И все-таки процесс, в котором участвовал Виктор Краббе, был неизбежным процессом. Его пребывание здесь, в коричневой стране, в духоте чужой классной комнаты, предопределено и задано историей. Ибо цель западной модели – покорение времени и пространства. Но из времени и пространства возникают точечные случайности, а из точечных случайностей возникли вселенная. Поэтому правильно, что он сейчас здесь стоит, обучая Восток Промышленной революции Правильно, что эти мальчики будут кричать в мегафоны, проверять бомбовую нагрузку, мерить Шекспира меркой Аристотеля, слышать пятичастный контрапункт и считать его вразумительным.
Но правильно также, чтоб он сам полной грудью вдохнул освежающее дыхание Востока, пускай даже пропахшее чесноком, куркумой и сушеной рыбой. Правильно, что, лежа с Рахимой, он как бы призывал солнце окрасить его бледность естественным золотом, чтобы Восток его принял. И если неправильно, то хотя бы простительно, что он больше предан этим ученикам, чем болезненно бледному рыжеволосому слизняку, зевающему в директорском кабинете. У его неблагоразумия более ценные основания, чем простая безответственность.