Петер Хандке - Медленное возвращение домой
Зоргер:
– Тогда тебе есть что мне рассказать.
Лауффер:
– О ландшафте?
Зоргер:
– О ландшафте и о себе.
Страсть к собирательству; удовольствие от порядка (даже от прямоугольного стола); наслаждение просто от жизни в помещении; вновь обретенная радость ученичества; удовлетворенность телом: его потребностями, даже если это просто функционирование. И то, что ничего больше не нужно хотеть: не беда. Исполнение: ничего сверхъестественного. Мысль никуда не делась, но перестала упрямо думаться. Ощущение постоянно теплой головы: нет личных мыслей, нет никакой устремленности к концу, нет никого, кто, задыхаясь, продумал бы тебя («помоги мне»), есть только глубокое дыхание («кому быть благодарным?»), а потом – ничего кроме со-мыслия. Со-мыслие с землей в мысленном представлении о земле как о мыслящем мире без границ. Мире, приведенным в движение моим собственным кровообращением, мире, который кружится вместе со мною, наконец-то помысленным как нечто всего лишь мыслимое. И больше никакой крови, никакого сердцебиения, никакого человеческого времени: только мощно пульсирующая и содрогающаяся от собственного пульса всепрозрачность – и ничего больше. И нет столетия, есть только время года. Лечь – встать, встать – прыгнуть и побежать. Желание говорить и спорить. Нежелание играть, но вместе с тем удовольствие наблюдать за тем, как играют другие. Сильный порыв ветра, но ни один лист не падает с берез. Некоторое время тишина: а потом другой легкий ветер, и листья стаями слетают на землю. Высохшая пойма реки и сбившиеся в стаю чайки, которых с неспешностью облака относит куда-то в сторону. Белый вороний помет на дохлых рыбинах, из которых торчат ивовые прутья. Стреляные гильзы на песке, выстрелы где-то в другом месте. На стуле в доме висит рубашка, сквозь верхнюю петельку просвечивает низкое солнце. Комната, вздрагивающая под тенью пролетающей птицы (или самолета). «Привет вам, улыбающиеся мертвецы»: но только собственная память улыбается в голове подо лбом, слишком слабая, чтобы вернуть мертвецов, которые на мгновение всплывают наподобие скособочившихся мешков. Эй, река! И ты, дом! (Выкрики.) В проеме открытого окна снаружи стоит вернувшийся с работы друг. В лужах кружатся по кругу листья. И травинки кажутся опавшими листьями.
День накануне отъезда Зоргера из северной долины совпал с годовщиной открытия континента и считался праздничным. Была уже почти середина октября, и с утра на реке было слышно легкое пощелкивание воды о тонкую кромку льда, выросшего внизу у высоких берегов; на льду лежали разбросанные кристаллики снега; небольшие льдины на поверхности во ды оказались все теми же чайками, которых сносило все дальше и дальше.
Рядом с заброшенной, уже полуразвалившейся хижиной стояла береза, на которой все еще висела баскетбольная корзина с сеткой, завернувшейся от сильного порыва ветра на железное кольцо. Испещренная мелкими морщинами река являла собою ландшафт, в котором движение ветра отметило темные места наподобие песчаных отмелей, перемещающихся под водой. Белые стволы деревьев с пятнами теней нередко напоминали Зоргеру впоследствии кошку, как она, свернувшись клубком, лежала на столе перед окном, такая уютная и домашняя, какими бывают только домашние животные.
Лауффер еще спал, свернувшись калачиком, как кошка; среди ночи он встал и отправился в гостиную. На вопрос о том, что он там делал, он только пошевелил своими толстыми губами (которые напомнили сидящему в постели Зоргеру брата) и что-то пробормотал, с трудом ворочая языком, при каждом звуке закрывая глаза (не просто моргая), как это у него непроизвольно получалось, когда он лгал: только тогда Зоргер понял, что его друг страдает лунатизмом.
Теперь он выглядел так, будто собирался еще долго спать; а в его ловушки тем временем ветер нагнал большой улов. Глядя на него и на животное у окна, Зоргер вновь обрел (столь легкомысленно забытое) чувство течения времени и одновременно с этим обнаружил, как не хватало ему его собственного невесомого бытия последних дней, которые прошли у него так, словно уже «настало время, когда его здесь не будет»: во всех этих картинах, свободно разворачивающихся на среднем плане без рождения и смерти, ему тем не менее не хватало не столько чувства самого себя, сколько осознания себя как чувства формы: и открыл он ее только сейчас, когда, глядя на скрюченного лежащего человека, осознал себя созерцающим, в овале его смертных глаз, прозревающих еще только чистую образность – осознание было чувством этой формы, и чувство формы было умиротворением. – Нет, он не хотел быть ничем.
Зоргер вместе с кошкой, которая последовала за ним и «сегодня, казалось, кое-что знала», вышел на улицу. На песке были выложены кольцами выброшенные на берег палки, или их прибило сюда так случайно, и он представил себе, что, быть может, это индейцы решили этими кольцами отгородиться от праздника и от тех, о ком нужно было вспоминать в связи с этим, и весь поселок предстал перед ним как некое тайное кольцо, внутри которого он как посвященный совершает свой последний обход.
И действительно, кое-где телеграфные столбы на военной дороге были расписаны тотемными символами. Следы от шин на раскисшей дороге можно было вполне принять за индейскую тайнопись; а лосиные рога, красовавшиеся над дверями приземистых деревянных клозетов, призваны были, наверное, отпугивать чужаков, которые проникли сюда, не имея на то никакого права. «Да, открыто» – эта обычная общеконтинентальная формула на дверях супермаркета приобретала в этот день государственного праздника другое, особое значение, а из полицейской машины, проносящейся мимо (Зоргеру еще ни разу не доводилось видеть ничего подобного в здешних местах), смотрели торжественным строем невозмутимые анонимные лица оккупационной власти, на которую народ только и мог что спустить своих собак.
– Хождение по кругу и игра ума, – сказал Зоргер кошке, которая следовала за ним на некотором расстоянии, останавливаясь всякий раз, когда он задерживал шаг.
Дети и те все были в школе; сквозь затемненные стекла он видел только, что они сидят в плоском вытянутом здании, но совершенно не различал их лиц, лишь множество круглых иссиня-черных макушек, которые вдруг сделались ему такими родными. Кто-то со свистом продудел на флейте американскую рождественскую песенку – не случайно, а как будто специально фальшивя. Какой-то ребенок показался в окне и, заметив глядящего на него Зоргера, выдул огромный пузырь из жвачки, который тут же лопнул. Завернув в контору, он полистал висящий на цепи альбом с объявлениями о розыске преступников: многие разыскиваемые имели большой опыт выживания на свободе и татуировки «Born to lose».
Скользнул взглядом по кладбищу: почти все здесь умерли молодыми; земля, пупырчатая от множества попадавших шишек, расцвеченная крапушками белесых грибов, растущих здесь кучками. Завернул в деревянную церковь, сел передохнуть: занесенные с улицы ветром листья между стульями и на скамейках вокруг стола, на котором разложена библиотека; на органе раскрытые ноты; из примыкающего помещения, в котором располагалась квартира священника, запах пережаренного жира, на котором что-то готовилось на завтрак. На улице взгляд выхватывает развешенные между деревьями одинаково темные вещи индейцев, а за окнами хижин – очертания их обитателей, которые были такими маленькими, что, даже когда они стояли в полный рост, видны были только голова и плечи: вот так он не просто ушел от них, а все же сумел попрощаться.
Ветер был сильным, настолько, что от него на ходу расстегнулись все пуговицы на пиджаке, но вместе с тем теплым, с ледяными порывами, от которых во рту оставался вкус снега. Кошка время от времени останавливалась и провожала взглядом тени в домах; когда он взял ее на руки, она нахохлилась и задышала ему холодом в лицо: она не выносила, когда ее на улице носили на руках.
Сопровождаемый кошкой, Зоргер вышел на берег реки и, замыкая круг (под конец энергичная ходьба перешла в бег), подумал: «Сегодня я впервые увидел дворы вокруг домов и обнаружил, что в поселке есть кольцевая улица».
Уровень воды за последнее время так упал, что между отмелями образовалось множество лужиц, в которых вода бурлила и кружилась так, будто там трепыхалась пойманная рыба: «и здесь все тот же круг». Никого не было видно, и все же со всех сторон из глубины речного ландшафта доносилось эхо людских голосов (вместе с пронзительным писком одной-един-ственной ласточки-береговушки на фоне шершавых звуков от пустых лодок, скребущих днищем о прибрежный песок), – и Зоргеру показалось, будто все население деревни собралось здесь в излучине реки, все до единого, как «Большая водная семья»: «только здесь и нигде больше» существовало речное пространство, от истоков до устья, о котором «стоило говорить»; здесь вообще было «единственное место на земле, которое заслуживало внимания» – вот что читалось в линиях строчек, начертанных отступившей водою на песке (кромка противоположного берега находилась уже «по ту сторону последней границы»).