Владимир Рыбаков - Тиски
Пропоренко ушел. В орудийном парке наступила тревожная тишина. Был человек. Нет человека. А мать звонит, прижимает трубку к уху и хочет спросить сына, хорошо ли он питается. А сыну только что размозжил голову сорвавшийся ствол, и никто не вспомнит о нем. Ни газеты, ни люди, разве что скажет комполка, что нужно впредь лучше ухаживать за орудиями. И похоронят его в мундире, забрызганном его же мозгом, потому что Пропоренко не хочет выдать новую парадную форму.
Габашвили вдруг произнес голосом, идущим откуда-то из живота: «Пропоренко, Пропоренко…»
Через две недельки в воскресенье, в селе на танцах, зарезали старшину Пропоренко. Расследование ничего не дало: как раз в этот день самовольных отлучек из части не было. Он был зарезан гражданским.
Вторжение
В один из душноватых дальневосточных августовских дней объявили тревогу. Это было странно. Обычно за день или два до начала учений из штаба ползли слухи, приходило негласное утверждение. В любом случае все в части знали за двенадцать часов о будущей тревоге и успевали подготовиться, кто как мог, к учениям. Доставали запасные портянки, лишний бушлат, а у кого были деньги или связи в деревне, бегали туда в самоволку за бутылочкой-двумя водки или спирта. От нудной армейской рутины можно и нужно увильнуть. От боевого задания нельзя. А учения и есть в мирное время боевое задание.
В тот августовский день тревога пришла без предупреждения. Все одновременно подумали о китайцах. Все подумали: началось! Многие после признавались, что темно было у них на душе. Пока бежали к орудиям, пока нагружали инвентарем тягачи, пока грузили ящики со снарядами — по всему полку от взвода к взводу, от расчета к расчету, от человека к человеку пробежалось страшным звуком слово вторжение. Мне сразу представились бесконечные колонны китайских пехотинцев, танков. Кто-то сказал: «Ну, братцы, дождались. Держись теперь. Скоро навалятся косоглазые».
В эти минуты исчезли все распри, национальные и другие — все то, к чему мы привыкли. Теоретически я знал, что когда мы привыкнем и к войне, все гадости вернутся, и мы снова будем делить своих же на высших и низших, на друзей и врагов. Однажды сержант Потапенко, украинец, которого я не любил, сказал мне: «Я вот думаю, что если начнется заварушка с китайцами, то мы совсем по-другому будем смотреть на наших нацменов, всяких там киргизов, туркменов и прочее». Я ответил, что он уже сегодня косо смотрит на них и что во втором бою он непременно заработает себе пулю в спину. Он задумчиво со мной согласился.
Между тем объявили отбой. Но слово вторжение осталось. Только за завтраком мы узнали, что наши войска вторглись в Чехословакию. На политинформации комбат заявил, что кое-кто в Чехословакии хотел реставрировать буржуазный строй, что были предательски открыты границы, охраняющие Чехословакию от капиталистического мира, и что народ Чехословакии попросил помощи у СССР и у других стран, входящих в Варшавский договор. «Мы, сказал комбат, — остались верны интернациональному долгу и вековой дружбе, соединяющей наши народы».
Было видно, что комбат устал от произношения неестественных для него слов, в конце концов, он был боевым офицером и никогда не слонялся по политотделам. Передохнув, комбат закончил: «Всё. Всем всё ясно и вопросов нет. Разойтись».
В общем, всем было радостно, что война с китайцами еще не началась. За два года службы многие из нас поняли, что война это не столько смерть и ранения, сколько холод, голод и вши. Иные из нас, забыв о какой-то далекой Чехословакии, вернулись к служебным будням. Иные, а их было все же немало, стали задавать другим и самим себе вопросы. Разумеется, никто не поверил политинформации. Открытые границы и угроза со стороны Запада были сплошной ерундой. Угрожать могли только мы. Соотношение сил на западных границах было таковым, что в сущности наши танковые армии и были единственной и настоящей угрозой всем странам разъединенной Европы; во всяком случае, мы тогда так думали. А насчет того, что чехи сами позвали нас на помощь, то мы просто ставили себя на их место. И становилось смешно: звать к себе чужие танки?
Тем не менее ни один голос в нашей части не поднялся в защиту чехов. Если во время шестидневной войны большинство ребят были на стороне Израиля, потому что русскому приятно, когда маленький бьет большого, то во время вторжения в Чехословакию подобное чувство не проснулось в нас, было скорее озлобление. Помню, кто-то сказал: «Так им и надо. За что боролись — на то и напоролись.
Один Малашин, вечный бунтарь, сказал: чего ты кипятишься. Чехословакия к нам не относится, это отдельная страна. И если мы ее завоевываем, то так и надо говорить, а не щебетать сладко, что освобождаем, защищаем. Всегда мы были хищниками, поэтому многие народы, поляки, венгры, а теперь и чехи, нас не любят. Жалеть их надо, а не камни в них кидать… Да, если прикажут, пойду и в Чехословакию. Я солдат. Не в этом дело. Надо так сделать, чтобы такое не приказывали. Понял? Если не понял после поймешь. На собственном горбу. Чего так смотришь? Что, доносить на меня пойдешь?» Парень, с которым Малашин спорил, густо покраснел. Кулаки его сжались до белизны в костяшках. Он прохрипел через стиснутое горло: «Ты, Малашин, думай, о чем говоришь. В следующий раз, когда назовешь меня доносчиком, то это самое слово ты и договорить не успеешь».
На Малашина никто не донес.
Парень по имени Аккерман
В нашем полку, насколько я помню, было три человека еврейской национальности. Парторг полка подполковник Рубинчик, командир взвода связи лейтенант Коган и рядовой Аккерман Семен Давыдович. Быть может, их было и больше, но на Дальнем Востоке, в отличие от европейской части Союза, антисемитизм как-то не очень распространен, там скорее процветает антиукраинизм. Ну, а если попадет еврей под начало украинца, которого называют презрительно хохол, то еврею лучше было бы вообще на этот свет не появляться. Замкомвзвода Потапенко так и произнес во всеуслышание эти слова относительно Аккермана. Потапенко непременно хотелось уехать домой старшиной или хотя бы старшим сержантом, из чего естественно следует, что он прямо-таки вылезал из мундира, чтобы угодить начальству. Тем же, кто прослужил два года и ожидал в скором будущем демобилизации, Потапенко был совсем не по душе, и они этого не скрывали. Тем более, что сержант был бессилен перед ними: если старики-старослужащие захотят — не будет в подразделении дисциплины, и никто, ни Брежнев, ни Папа римский, тут ничего не поделают. Пренебрежение стариков грызло Потапенко, выводило его из себя. А Аккерман был, как назло, типичным евреем из народного фольклора.
Многие из нас, познакомившись с Семеном поближе, убедились, что парень он хороший, добродушный, не жадный. Получив из дому посылку, Семен мог поделиться не только с другом, но и просто с тем, кто был рядом. Но Потапенко решил отыграться на нем. Пользуясь уставом, это было легко. Опоздал на две секунды встать в строй — получай наряд вне очереди. Подворотничок недостаточно белый (кому знать — достаточно он белый или нет) — опять наряд. Кому идти в посудомойку? — Аккерману. Месяца через три Семен пожух и осунулся так, что на лице остались только одни глаза. Малашин, парень из Челябинска, сказал мне: «Слушай, Володя, ведь погубит Потапенко этого паренька. Когда такие люди молчат, не кричат, не жалуются — значит, дело плохо… Мне этот парень лично по душе. Подумаешь… Аккерман… Будто фамилия делает человека». Его мнение было моим мнением. Но… Не только в армии, но и на гражданке у нас частенько существует «но». Устав ведь целиком в руках у дурака и мерзавца. Что я мог ответить Малашину? Я и сказал, что мог: «Ты прав. Но… Потапенко нам не сбросить. Устав изменить мы тоже не можем. Как сказал мне один дед: всё боремся со злом и всё победить его не можем. Выходит, что зло непобедимо. Так что предоставь Аккермана его судьбе». Малашин мне ответил: Не оставлю я его. И судьба тут ни при чем. Не оставлю я его Потапенко. И это мое последнее слово.
Через день я попал в караул. Вернувшись, узнал, что Малашин очутился на гауптвахте. Я пошел к командиру батареи и спросил у него, почему посадили Малашина. Вместо ответа командир покачал головой и дал мне десять суток. Добавил, что делает это для моего же блага.
Когда мы с Малашиным отсидели положенное, Аккермана уже не было в живых. Малашин как в воду смотрел. Парень не выдержал. Стоя на посту, он застрелился за пять минут до смены. Он отстоял сутки и в сущности выполнил свои воинский долг. К нему можно было придраться только за те самые пять минут. Он поставил автомат на одиночный и выстрелил себе в сердце.
В поход за анашой
Советская армия — армия не трудовая. Но это нам не мешало грузить зерно на машины по двенадцать часов в сутки и быть, между прочим, весьма довольными: и осмысленной работой, и свободными вечерами. Молодежи в селе было мало — большинство переселилось в город. Насколько мы знали, за нашу работу колхоз платил полку поросятами. Но поросят этих мы так и не попробовали. То ли их на стороне продали, то ли офицеры съели. Проработав двенадцать часов, мы выходили вечером на главную улицу села и искали какую-нибудь дополнительную работу. Иногда нам предлагали зарезать какую-нибудь скотинку. К примеру, невмоготу было иной старушке собственноручно прибить десятка два кроликов, ею вскормленных, она и звала нас. «Сынки, помогите, — говорила она, мужика в доме нет, давно как помер. В лихое время помер…» Старушка, которую мы с удовольствием называли бабушкой, запиналась, испуганно не договаривала и вела нас к клетям. Одна рука хватала кролика за уши, другая, сжатая в кулак, падала на крошечный затылок. Тельце дергалось, из мордашки покапывала кровь, с тушки сдиралась шкурка. Даже когда кроликов было много и приходила привычка убивать, и тогда человечьи глаза избегали встречаться с кроличьими. Когда работа кончалась, приходила старушка, крестилась, давала нам браги либо самогону, сала и хлеба.