Эдуард Лимонов - Книга мертвых-3. Кладбища
Дверь в кабинете Мэри обычно была приоткрыта, и оттуда выползали тяжелые и густые клубы табачного дыма. Бывшая журналистка L’Express курила мужские сигареты, то Gitane, то Gauloise.
У меня странным образом сохранились через годы и сквозь войны и тюрьмы две позаимствованные мною в Le Nouvelle Agence книги: «The New Mercenaries», автор Anthony Mockler, и «The Revolutionary mystique and terrorism in contemporary Italy» by Richard Drake.
Я взял их y Мэри для прочтения, чтобы не потерять в Париже мой английский. Ну разумеется, я ориентировался на их привлекательные для меня названия. Получилось, однако, так, что эти две книги также сориентировались на меня и сумели внушить мне каждая свои ценности. Годами они стучались в мою душу и добились того, что сформировали меня: «The New Mercenaries» сделали так, что я в 90‑е подружился со всеми вооруженными bad boys европейского континента, от полковника Костенко до знаменитого сербского воина Аркана, а в 1993‑м я сам стал на некоторое время mercenary в Книнской Краине.
«Revolutionary mystique» толкала и втолкнула меня в радикальную политику.
Книги, оказавшие, может быть, наибольшее влияние на мое формирование в мои уже зрелые годы, эти две, я подобрал у Мэри, через нее, в аккуратненьком Le Nouvelle Agence, зеленые ворота которого выходили на здание театра «Одеон». В летние дни, когда движение автомобилей в Париже становилось неплотным, выходя из ворот дворика, где помещалось Le Nouvelle Agence, можно было услышать детские визги из Jardin de Luxembourge. Париж тех лет был спокойный и сладостный, но книги, уловленные мною от Мэри, сообщали тревогу и неспокойные будущие времена. Вначале в судьбе России и моей собственной судьбе, а затем в судьбе всего мира.
Нашей наилучшей сделкой, моей и Мэри, была продажа тоненькой рукописи моей книги «У нас была Великая эпоха» в издательство Flammarion за целых 120 тысяч франков. По тем временам, когда соотношение франка к доллару было пять к одному, сумма в 24 тысячи долларов представлялась грандиозной, да, собственно, и была грандиозной. Мэри вела переговоры с грозной теткой Франсуаз Верни, известной как делатель гениев, она тогда только что изготовила для всеобщего потребления юного гения Александра Jardin(a), и у Мэри было много надежд, что она превратит в пусть уже и не юного гения меня, я уже был известен как outstanding writer, так называла меня Мэри.
«Фламмарион» издал «У нас была Великая эпоха» под более скромным названием «La Grande Epoque». Они, правда, попутались с обложкой, поместили на нее солдат эпохи революции и Гражданской войны, тогда как в книге речь идет об эпохе после Второй мировой войны, но это не было бедой, перевод был хороший.
Беда состояла в том, что мои товарищи по радикальной газете L’Idiot International, где я был членом редакционного совета и одним из ведущих журналистов, опубликовали такой себе скотологический, в высшей степени оскорбительный памфлет о Франсуаз Верни, и моя «La Grande Epoque», как следствие, не имела успеха, потому что издательство ее не продвигало, и осталась единственной изданной мною тогда с «Фламмарион» книгой. Друг моих друзей, я остался с L’Idiot, хотя моя индивидуальная литературная судьба была бы счастливее, если бы я принял сторону старухи Верни.
Верни умерла еще раньше Mary Kling, но я, поскольку уже не жил во Франции, не знаю, когда это случилось, и не могу даже составить для нее индивидуальный некролог. Это была разбитная толстая тетка с вечной сигаретой и грубым матросским голосом. Она была похожа чем–то на российскую Новодворскую, с тем различием, что ее сферой деятельности была литература и литературная жизнь.
В баре, по–моему, назывался «Парфенон», это был цивильный бар в одноименном отеле в центре Парижа, я помню, они сидели. Mary и Франсуаз Верни, и хохотали над моим французским. «La Grande Epoque» еще не вышла из типографии, а я спешил продать «Фламмариону» свою новую рукопись: эссе «Дисциплинарный санаторий», по просьбе Мэри я изложил синопсис моей книги, которая уже была написана.
— Чему вы смеетесь, Мэри? — задал я вопрос.
Женщины переглянулись.
— Твоему французскому, Эдвард, — ответила Мэри, не предполагая, что я обижусь.
А я обиделся, потому что писал на французском статьи для L’Idiot, и никто там не смеялся, клавистки набирали мои статьи преспокойно, лишь время от времени осведомляясь, что я имел в виду в двухтрех случаях. Потом разразилась эта история со скотологическим памфлетом в L’Idiot, автор ее язвительный наш товарищ Mark Edouard Nabe, и моя карьера у Flammarion рухнула. Ну да и черт с ней. Я все равно добился успеха.
«Дисциплинарный санаторий» же был напечатан во Франции лишь через три года после «La Grande Epoque», издательством La Belles Letters, редактором его был тогда длинноволосый богатый наследник, друг Jean — Edern Hallier(a) Мишель? По дороге к публикации книгу не понял Clode Frioux, мой, впрочем, сторонник, профессор–коммунист, он дал на книгу ужасно отрицательное заключение для издательства Gallimard, и ее не взяли с таким–то заключением.
Когда же книга вышла в 1993‑м, то ее страшно изругал другой мой доселе сторонник Bernard Pivot. Журналист и телеведущий главнейшего французского литературного шоу «Apostrophes» назвал «Дисциплинарный санаторий» евангелием для скинхедов, и в его рецензии чувствовалась ненависть.
В те годы меня стали вытеснять из литературы. К 1994 году, я уже жил в России, я с трудом нашел издателя для книги «Убийство часового», за пять тысяч франков всего продал книгу издательству L’Age d’Homme, его владельцем был серб Владимир Дмитриевич. Когда книга вышла в 1995‑м, на нее не появилось ни одной рецензии. Так они меня заклевали. Постепенно от меня стала отворачиваться и Мэри. Однажды пригласила меня к себе, это был, возможно, 1992‑й. Я в то время наезжал в Париж, чтобы выспаться, а больше — воевал в Сербии, в Приднестровье, жил кипучей политической жизнью в Москве.
— Эдвард, — сказала она, — don’t be offended. Я тебя поддерживала во всех твоих начинаниях. Но ты стал too much даже для меня. Я даже поддержала твой страшный проект книги о Муаммаре Каддафи. Разве нет? Да, поддержала. Но ты испортил отношения со всеми, ты восстановил против себя издателей, журналистов, писателей. Я больше не могу идти с тобой одной дорогой. Я не могу даже предложить твои рукописи, потому что не знаю кому. От тебя все отвернулись.
«Убийство часового», о котором я упоминал выше, я уже продавал сам. Ходил в дождливые дворики, помню, входил в издательства, помещавшиеся в одной комнате. Мне обещали, и только Дмитриевич, серб, взял книгу, потому что я встал на сторону сербов.
Когда умерла Мэри Клинг, я даже и не знаю. А вот вездесущий Google подсказывает, что 1 июля 2010 года. Оказывается, она родилась в Лондоне в 1936‑м в еврейской семье выходцев из Австро — Венгрии. После книг, повествует Google, ее второй страстью были лошади. Она выращивала их в своем загородном поместье, близком к Орлеанскому лесу. Настоящая ее фамилия была Готтлиб.
Толстый
Володя Котляров был гостеприимным хозяином, бездарным творцом, большим сплетником, хорошим товарищем, французским актером, к концу жизни стал инвалидом. Воспоминания же о нем у меня вот какие.
В моих воспоминаниях мы, редколлегия журнала «Мулета», всегда сидим за столом, поедаем борщи, каши, котлеты «Толстого», таков был его творческий псевдоним, и выпиваем бесчисленное количество красного французского вина. И это Париж, Paris, на минуточку, веселый и вечный город «Парис», за каким только членом русские втюрили ему букву «ж»? Он был очень гостеприимный, Толстый, этого не отнимешь.
О Володя! Ты умер рыхлым, хитрым, подслеповатым, много раз оперированным, но я помню тебя в непомерного размера джинсах, с бритой головой, где–то я сравнивал тебя с актером из фильмов о Джеймсе Бонде. Заглавная роль–то у Бонда, но и вспомогательные молодчики хороши. Ты был, Володя, крепок и полон не реализованных на Родине идей, и хотя приехал ты во французскую эмиграцию уже немолодым человеком, в 42 года, на несколько десятилетий творческой дури тебя еще хватило.
Толстый изобрел «вивризм». По сути дела, видимо, он слизал свой вивризм с акмеизма Серебряного века, но не суть важно. Как у всех пришельцев с окраины Европы, у Толстого было пламенное желание основать движение, направление, «изм». Русские старомодно верили, что история искусства — это история его «измов».
И что интересно было для русских, это то обстоятельство, что для того, чтобы основать «изм», не нужно было быть французом. Тристан Тцара, основатель дадизма, был кто? Румын. Основателем символизма был грек Иоаннес Пападиамантопулос, он же французский поэт Жан Мореас. Так что у Толстого шансы были. Но времена уже были другие, и потому вивризм так и не сделался мировым художественным движением, и навсегда останется интересным только замученным онанизмом и скукой российским филологам какого–нибудь XXII века, если, конечно, в те будущие времена не разразятся страшные войны, а они, судя по всему, разразятся. Тогда будет не до вивризма.