Франсуаза Саган - Прощай, печаль
Соня порозовела от радости – а может быть, от смущения? Во всяком случае, она чувственно потянулась и замурлыкала, как кошечка. Она всегда любила играть традиционные женские роли. И даже вкладывать в них безумную страсть. А эту, весьма двусмысленную по сути, она разыгрывала с несказанной легкостью. А у молодого человека на лице появилось отсутствующее, явно недовольное выражение, безусловно не подходящее для сладострастных забав. В довершение к этому, подумал Матье, одежда на молодом человеке явно тесновата, и ему бы потребовалась уйма времени, чтобы от нее освободиться, иными словами, вылезти из тесных джинсов, так что ему следовало бы лишний раз подумать, прежде чем отважиться на любовные или спортивные подвиги.
Тем временем Матье уселся в широкое кресло и, полностью расслабившись, одарил молодого человека благожелательно-снисходительным взглядом. Говорят, будто бы это поколение горестно сетует на то, что предшественники не желают освобождать место. Что ж, эти мальчики должны почувствовать себя победителями, когда узнают, что он, Матье, покинул поле боя в неполные сорок лет.
Тут он откровенно посетовал на безумства современной моды, на непоследовательность поведения специализированной прессы, а когда поднялся, чтобы на прощание пожать руку молодому человеку, пылко проговорил: «До скорого!» После этого, как только Соня вернулась, принял ее в объятия и прижал к себе изысканное горячее тело так, что тонкие волосы заструились у него по щеке, а правое бедро Сони уперлось ему в подвздошную область в то время, как он продвинул вперед левую ногу, словно застывший в танце похотливый партнер, каким Матье всегда ощущал себя, прижимаясь во весь рост к податливой женщине. Соня рассмеялась. Она смеялась, а Матье со стыдом рассуждал про себя о том, что скоро Соня, увы, перестанет смеяться и, быть может, даже начнет страдать; ему же хотелось, чтобы она страдала как можно меньше. Так или иначе, если Соня и не испытает глубокой боли, в этом виноват он сам: либо потому, что не сумел внушить настоящую любовь к себе, либо потому, что не был ее достоин. Но из чистейшего эгоизма ему все же хотелось, чтобы известие о его кончине хоть немного потрясло Соню. Он сердился на себя, ибо если и было нечто, чем он мог бы гордиться, играя свою роль в более или менее интеллектуальной комедии, каковой являлась его сентиментальная жизнь, то это его отвращение к мужчинам, заставляющим женщину страдать, – особенно свою женщину.
Но, быть может, в один прекрасный день Соне не понравится, что он недостаточно заставлял ее страдать? Что он, живя с нею, не погружал ее в собственный ад? Соня всегда считала его самым хорошим (если его вообще можно так назвать). Он позволял ей видеть лишь самую легкую, самую приятную сторону своей повседневной жизни.
Так, может быть, больше всех страдала Элен? Элен, которой досталось самое плохое. Элен, которая уже хранит в памяти лишь самое плохое. Однако она ошибается. Матье не сделал ей ни хорошего, ни плохого. Дело в том, что плохое, как таковое, было Матье несвойственно. А свойственно либо не очень хорошее, либо вовсе отвратительное. Во всяком случае, вместе они пережили немало замечательных минут, пусть даже Элен сейчас будет все отрицать.
А может быть, лучше промолчать? Для разнообразия обмануть обеих для их же блага, а не для его собственного. Но он понимал, что в течение шести месяцев обязательно расколется. И тогда в один прекрасный день они узнают все и при этом подумают, что он обманывал их всегда, с самого начала, в том числе и по этому поводу. Они решат, что не нужны ему, что он не верит, будто они могут утешить его в трудную минуту, хотя утешать, может быть, и не собирались… Сколько людей переживают по поводу того, что к ним не обращаются за услугой, в которой, между прочим, они непременно откажут? Нет, ничего хорошего из умалчивания не получится. В любом случае всегда веселый шутник и повеса по имени Матье шепнет им на ушко правду, в любом случае обе должны узнать от него правду в один и тот же день. И Матье меланхолично подумал, что двукратное исполнение в течение одного и того же дня подобной сцены сделает ее менее насыщенной эмоционально и вообще малоприятной. Заварится настоящая каша! И в довершение всего его захлестнет такой поток эмоций (а он наверняка будет безумно перевозбужден, тут и сомнений быть не может), что он окончательно запутается.
Впрочем, ему придется бессмысленно придумывать подобные истории или искать какой-то выход: его просто не существует. С утра Матье стало известно, что ему вскоре предстоит умереть, и он помчался к своим женщинам, чтобы те его пожалели и отвлекли от страшных мыслей. Он в своем возрасте не станет пытаться все изменить, все перевернуть вверх ногами. Есть определенные жизненные правила, рамки поведения, и он будет их придерживаться.
Ужас заключается не в том, чтобы умереть через шесть месяцев, а в том, чтобы знать об этом. Да, это правда, что смертный приговор является неоправданно жестоким наказанием. Да, его врач – самый настоящий сукин сын.
«Вот сука паршивая!» – пробормотал Матье. И рассмеялся.
– Ты что, разговариваешь сам с собой?
Вот именно. Он уже впадает в детство. Значит, пора уйти со сцены.
– Мне надо поговорить, – выпалил Матье.
Дело сделано! Долг исполнен. Уже два года она идет с ним по жизни, делит с ним жизнь и постель, делит, судя по всему, с удовольствием. Он не мог оторваться от нее.
– Бедняжка моя драгоценная! – произнес Матье.
И вдруг слезы навернулись ему на глаза, он уткнулся носом в волосы Сони, стоявшей с закрытыми глазами.
– Моя бедная малютка!
И с невероятной тоской осознал, что плачет по ней, плачет по себе. Доверчивый маленький мальчик, уязвимый и открытый юноша – всем этим Матье предстояло одно и то же: наказание, тоска, дикость. Какая злая судьбина! Какая жестокость! Какой вздор! Некий эмоциональный спазм перехватил дыхание, стал рвать его на части, разрываться внутри его, отрываться от него, как отрывается нечто, прилипшее к коже. Кровь бросилась ему в лицо, кожа стянулась, и он вдруг перестал видеть и слышать. Что-то, органически связанное с Матье, но не являющееся частью его тела, стало испытывать ужасные страдания и забилось внутри в конвульсиях. И тут тело Матье взбунтовалось, заболело и опьянело от ужаса. Накатила тоска одиночества, понятная и взрывоопасная, переполнившая все части тела, парализовавшая руки. Свет потух. И Матье признался себе, что этот спазм, эти долгие, отвратительные рыдания, это невидимое и безрезультатное разъединение с самим собой означают его уступку тоске. Что тоска эта никогда не пройдет! Даже если он проживет сто лет. Что теперь жизнь его четко разделяется на «до» этой минуты и «после». Минуты, когда он согнулся под гнетом неминуемости и могущества смерти, испытывая ярость, отвращение и ненависть, испытывая беспомощную злобу и отчаяние от необходимости подчиниться «этому»; минуты, когда он перестал сопротивляться враждебным ему ощущениям, которых не знал за собой, которые презирал и которым никогда бы не позволил укорениться в себе. Но теперь, когда внезапно они схватили его за горло, он вынужден был признать их своими и понять, что это и есть его самые лютые враги, которые пребудут с ним все те шесть месяцев, которые ему осталось жить. Охваченный подступившей к горлу тошнотой, Матье выдавил из себя: «Ну уж нет!», а на лице было написано, что он сейчас расстается с душой. И, выпустив из рук тело Сони, даже не делая попыток вновь привлечь ее к себе, он безвольно опустил руки по швам.
– Да ты заболел! – произнесла как всегда прозорливая Соня.
За словами последовали действия: она подтолкнула Матье к дивану, завалила его и тотчас же легла сама, наискось и поверх Матье, затем стала внимательно рассматривать его испуганным взглядом.
– Да ты заболел, Матье! Что с тобой случилось? Да скажи же мне, Матье, что с тобой случилось? Я же вижу, что ты заболел!
Матье стал разглядывать ее снизу вверх. Разглядывать ее прекрасное лицо, прекрасные глаза, прелестный нос, очаровательные губы, ослепительно белые зубы. Матье смотрел на Соню и думал о том, как жаль, что он не влюблен в нее до безумия. Жалко и обидно. Зато удобно. Иначе как бы «безумно влюбленный» мог смириться с тем, что больше не увидит это прекрасное лицо? И он смущенно улыбался, стараясь утешить ее, успокоить, не столько по поводу своего здоровья, сколько по поводу чувств, которые к ней испытывал.
– Отвечай же! – настаивала она. – Матье, умоляю, отвечай же!
И внезапно Соня уткнулась ему в плечо и зарыдала. «Я ей еще ничего не рассказал, а она уже плачет, – подумал, а точнее, упрекнул себя Матье. – Должно быть, вид у меня весьма загадочный и довольно мрачный!» Да, конечно, слезы ее тронули его, но тут ему захотелось, не дожидаясь, пока слезы иссякнут, удовлетворить ее любопытство, пока оно не стало недоверчиво-въедливым. И Матье ощутил себя морально обязанным оправдать этот непроизвольно льющийся поток слез.