Иван Кудинов - Переворот
Но Пепеляев все еще на что-то надеялся. Ждал коменданта. Волновался. И ежеминутно поглядывал на часы.
Наконец комендант вернулся. Вошел в вагон адмирала, громко бухая промерзлыми сапогами, небрежно козырнул и сказал весело:
— Все, господа! Поезд дальше не пойдет…
2Тем временем Гуркин с двумя сыновьями, голодно и холодно пережив зиму, кочевал по бескрайним степям Монголии. Весна застала их в Уланкоме, небольшом захолустном городишке на северо-западе страны, среди бесплодных полупустынных равнин и голых, продутых ветрами скал… Гуркин устал от бесконечных переездов, мечтал об оседлом житье и вознамерился даже устроить в Уланкоме выставку своих картин — и тех, что привез из Аноса, и новых, написанных уже здесь, по свежим впечатлениям… Увы! Вскоре, однако, понял, что затея эта нереальна: никого здесь в Уланкоме, не интересовали его картины, да и негде было их выставлять. Гуркин пал духом. Тоска по родине усилилась, обострилась, как неизлечимая болезнь, и временами становилась невыносимой. Мысль о доме, о семье — о том, что жена с дочерьми живет в полном неведении, не зная ничего о нем, как и он о них ничего не знает, — усугубляла душевные муки… Оставаться в Уланкоме было невмоготу. И Гуркин, поспешно собравшись, снова двинулся в путь, теперь на северо-восток, по направлению к дому, как думалось и хотелось. Недели через две достигли местечка Улясы. Природа здесь, в отличие от Уланкома, была мягче, живописнее — зеленые долины и лесистые склоны гор напоминали окрестности Аноса. Гуркин обрадовался этому и решил обосноваться здесь на все лето. Поставили юрту. Присмотрели участок земли для распашки… И на другой день Гуркин отправился на этюды. Работал он в ту пору много и упорно, словно наверстывая упущенное. Позже, оглядываясь назад, и сам удивлялся количеству сделанного… Отсюда, из Улясов, и началось его возвращение на родину, медленное и многотрудное.
Случилось однажды, в конце лета, проходить в этих местах конному отряду урянхойских партизан — и юрта художника оказалась на их пути… Поначалу приняли ее за жилище кочевника-монгола. Но когда все выяснилось, командир урянхойцев Сергей Кочетов, человек рассудительный и спокойный, не мог скрыть своего удивления:
— Эвон, куда вас занесло! А ведь я, Григорий Иванович, много о вас наслышан…
— Хорошего или плохого? — настороженно поинтересовался Гуркин, не зная, стоит или не стоит доверять этим людям.
— Всякого, — сказал Кочетов. — И хорошего, и плохого… А вот картин ваших видеть не доводилось. Покажете?…
Потом сидели в юрте, на разостланной кошме, пили горячий, круто заваренный чай, и Кочетов, сосредоточенно-строгий и задумчивый, медленно, с паузами говорил:
— Тронули вы меня, Григорий Иванович, своими картинами… Честное слово! Такой красоты я еще не видел. Вон и товарищ Квитный скажет… — Повернулся к сидевшему рядом начальнику штаба. Квитный согласно кивнул:
— Душевные картины. Очень даже!..
— Вот видите, — улыбнулся Кочетов, умолк, задумался надолго и вдруг спросил: — А что, Григорий Иванович, шибко домой тянет?
Гуркин вздохнул протяжно, и лицо его словно тенью покрылось.
— Старый марал идет помирать в тот лог, где родился, — сказал он тихо. Кочетов посмотрел на него внимательно.
— Ну, помирать вам еще рано. А вот отсюда выбраться мы вам поможем. Как, товарищ Квитный? — повернулся опять к начштаба. — Поможем?
В начале сентября вместе с партизанским отрядом Кочетова — и при полной его поддержке — Гуркин перебирается в Урянхойский край. И с еще большим рвением и упорством занимается живописью. Отсюда, из Тувы, как ему кажется, гораздо ближе до Алтая. Эта мысль радует и греет душу. Может, потому в урянхойских пейзажах Гуркина больше тепла и света, чем в монгольских… И живет он теперь лишь надеждой на возвращение — изо дня в день, из месяца в месяц…
И так ему должно прожить еще здесь, в Урянхое, четыре долгих года.
3Глубокой декабрьской ночью 1919 года остатки колчаковских войск — часть 52-го Сибирского полка, потрепанного основательно в последних боях, учебная команда, прожекторная рота и жалкие отсевки «дикой дивизии», сформированной год назад по личному указанию адмирала, спешно покидали Бийск — последний свой оплот на Алтае.
Улицы города были забиты сотнями подвод, нагруженных провиантом, фуражом, амуницией, оружием, боеприпасами… Всего этого с лихвой могло бы хватить не только до Монголии, но и до Китая! И все это через несколько часов окажется лишним и ненужным…
Творилось что-то невообразимое. Лошади сталкивались в темноте, храня и вздыбливаясь, трещали оглобли, рвались гужи, опрокидывались сани…
Пыхтенье.
Ругань.
Зуботычины.
И все же каким-то чудом подводы выбирались из этого скопища и хаоса и устремлялись по улице вниз, почти наугад — через Вию, по звенящему льду, в Заречье, на Чуйский тракт… И только там, поднявшись в гору и въехав в сосновый бор, можно было перевести дух: слава богу, вырвались! А теперь вперед, вперед, вперед… А что впереди — неизвестно.
Никому и в голову не приходило, что Чуйский тракт не к спасению их ведет, а к гибели…
Там, за сотню верст от Бийска, на крутом повороте, где река отступала подальше от дороги, как бы освобождая и образуя обширную поляну, поджидал их, встав заслоном, полк Степана Огородникова.
Поначалу думали выйти на Бийск через Верзиловку и Маралиху, однако в последний момент передумали.
— Иди на перехват, — приказал Третьяк. — Жди отступающих на Чуйском тракте, между Чергой и Мыютой… Каратели влезут в мешок сами, тебе этот мешок останется только покрепче завязать. Задача ясна?
— Ясна, товарищ начдив. Завяжем!
— Вот и хорошо, — улыбнулся Третьяк. — Опыт на сей счет у тебя имеется. Помнишь последний рейд от Чарышской до Топучи? Сто восемьдесят верст отмахали за сутки!..
— Помню, конечно, — смутился слетка Огородников, уловив в голосе Третьяка насмешливый укор. — Такого больше не случится, товарищ начдив.
— Это как понимать?
— Так мы ж тогда, Иван Яковлевич, не до конца выполнили задачу. Упустили Сатунина, можно сказать, из-под носа. До сих пор простить себе не могу.
— А-а… ну, это правильно: выпускать сейчас нельзя ни одного карателя. Это правильно. А Сатунин тогда далеко не ушел… Так что зря казнишься. Ну, — весело глянул на Огородникова, и тот тоже повеселел. — Как говорится: ни пуха ни пера!
— К черту!
И оба засмеялись.
* * *Странное чувство испытывал Огородников, приближаясь к родной Безменовке: с одной стороны острое, почти непреодолимое желание заехать и все… все увидеть своими глазами, а с другой стороны — боязнь все это увидеть и как бы заново пережить. И теперь уже навсегда с этим смириться.
И он в какой-то миг дрогнул и решил сделать крюк и обойти деревню. Однако здравый смысл возобладал над малодушием, и Степан, преодолев самого себя, больше уже не колебался. Прямой путь — через Безменово. И он не свернет с этого пути!..
Но душа была не на месте.
Когда же, проехав по улице, остановился подле знакомой ограды, сердце его оборвалось. Ограда стояла, как и прежде, лишь кое-где покосились колья, целы были и даже прикрыты жердяные ворота… а двор был пуст и висела над ним кладбищенская тишина. Ни дома, ни амбара, как будто ничего и никогда здесь не было — лишь черные большие головни торчали из-под снега да в дальнем конце огорода, за высоким суметом, темнела баня. Степан закрыл глаза и так посидел, преодолевая нахлынувшую слабость. Потом слез с коня, помедлил и вошел в ограду. Слежавшийся снег с хрустом обламывался под ногами, и Степан, утопая по пояс, добрел до торчавших из сугроба черных, обуглившихся концов и остановился… Такое чувство было в этот миг, словно он подошел к родительским могилам. Да ведь так и было — здесь, вот здесь, на этом пепелище, нашли они себе вечное пристанище… родные, самые близкие ему люди, без которых не было бы ни его, Степана Огородникова, ни многого другого на этом свете… «Простите меня, отец и мать, — прошептал он, стягивая с головы свой огненно-рыжий малахай и все ниже и ниже склоняя голову. Потрогал зачем-то обгорелый конец бревна, сажа осталась на пальцах. — Не уберег я вас… Простите!..»
Горьким запахом был пропитан даже снег. Невыносимо!..
Степан поднял голову и сквозь влажную пелену, застилавшую глаза, увидел, что и Акимов, и Чеботарев, и Тобоков, и все, все стоят с обнаженными головами — весь его полк, запрудивший безменовскую улицу и растянувшийся во всю ее длину. И односельчан своих он увидел — они стояли там и сям, у своих оград, издали наблюдая за ним. Но никто не решился подойти. И он ни к кому не подошел и никого ни о чем не спросил.
Белые снега безмолвно и холодно блестели.
Степан молча сел на коня. И молча поехал.