Николай Самохин - Рассказы о прежней жизни
— Меня тут, на литературном вечере, дамочка одна спрашивает, — говорил он, вздрагивая ноздрями, — скажите, Иннокентий Васильевич (Пуськин изобразил эту шибко интеллектуальную дамочку: как она плечиками-то манерно поводит и бровки приподнимает), скажите: вам не кажется, что человечество все-таки улучшилось за последние, допустим, сто лет?.. А?! Это как тебе? А ей, значит, кажется!.. Милая, говорю!.. Да не говорю, — он махнул рукой. — Таким говорить-то — что об стену горох. Ми-ла-я! — думаю себе. — Где же это оно улучшилось-то? В чем? С каких таких шишек? Да ты посмотри вокруг! Ведь он же, курвец, у него молоко на губах не обсохло, а ему человека, пожилого, почтенного, оскорбить, обхамить, да что там — изуродовать! — как два пальца, извиняюсь… А если уж сама ни черта не видишь, совсем уж занавесилась, то хоть других, умных людей, послушай. Почитай, наконец… Помнишь, как у Астафьева? — Это он уже непосредственно к другу обратился. — Как сыночек один, с-сукин кот, привез мать в город и на вокзале бросил. Записочку еще в карман сунул; не шибко, мол, прожорливая. Матерь! Родную, а!.. Нет, прав Виктор Петрович, прав: сечь таких надо! До поросячьего визга…
— Недавно в археологическом музее был, — сказал вдруг товарищ ни к селу, ни к городу.
Пуськин оттого, что тот неожиданно заговорил, уставился на него вопросительно.
— Гостя одного сопровождал иностранного, венгра, — пояснил друг. — Любителем оказался этих… древностей. Ну, дошли до скифского зала. Экскурсоводша, молоденькая девочка, поясняет что к чему. Предметы разные показывает, оружие. В том числе чекан — вооружение скифского всадника. Такая, знаешь, маленькая злая кайла. Одноклювая. На деревянной рукоятке. Удобная штучка — на скаку сшибать: сабель-то у них, возможно, не было еще… А вот, говорит, рядом, обратите внимание, — череп воина, сраженного, надо полагать, в бою — этим самым чеканом. — Друг помолчал. — Я гляжу — а на нем четыре дырки. Рядышком.
— Ну? — спросил Пуськин.
— Что ну? Убивал его кто-то. Зверски. Не один поди Брут поработал, а и Кассий какой-нибудь. В бою-то много ли надо? Махнул разок, сшиб и дальше поскакал, А тут… долбали — будь здоров!
Пуськин, увлеченный своими проблемами, не просек — к чему это друг про череп-то.
— Вот точно! — сказал. — Зверье!.. Эх, была бы какая-нибудь машина времени, сел бы — и!.. подальше куда.
— К пейзанам своим? — усмехнулся друг.
— А хоть бы и к ним! — Иннокентий Васильевич обиделся за «пейзан». — Не хуже нас с тобой были люди. Если не лучше. Не видеть бы хоть этого крайнего посрамления разумныя твари!.. Радищева давно перечитывал? Или одно только запомнил — со школы: «О, помещик жестокосердный!» А он, между прочим, и вот такое еще говорил. — Пуськин процитировал по памяти: — «Счастливыми назваться мы можем, ибо не будем свидетели крайнего посрамления разумныя твари. Ближние наши потомки счастливее нас ещё быть могут. Но пары, в грязи омерзения почившие, уже воздымаются!..» Вот и воздыми… поднялись то есть: дожили — благодарим покорно! — до крайнего посрамления…
Друг опять, казалось, не слушал — ушел в себя.
— Машину времени, говоришь? — Он тяжело, странно как-то глядел мимо приятеля.
Достал из кармана маленький, блестящий предмет, вроде японской зажигалки на пьезокристаллах, задумчиво повертел в руке и — щелкнул!
Пламя не выскочило, а ударил в нос Пуськину незнакомый запах.
…Иннокентий Васильевич пересекал улицу на зеленый свет.
Метра полтора оставалось ему до противоположной стороны.
Вдруг взвизгнули тормоза — мягкий толчок в бедро выбросил Пуськина на тротуар.
Он не упал: обнял с размаху фонарный столб, вертанулся вокруг него, увидел вставшую боком «Волгу» с шашечками на тупом носу и — тьфу ты, идиот! — плюнул.
И попал точно на ветровое стекло.
Таксист, губастый, длинноногий акселерат, вымахнул из машины. Сгреб Иннокентия Васильевича за шиворот — сверху как-то. Аж голову пригнул:
— А ну, сотри! Коззлина! Харкаться он ещё будет!
— Сам сотрешь! — сказал Иннокентий Васильевич.
И зажмурился: потому что знал, в жутких подробностях видел, что сейчас последует.
…Друг, подавшись вперед, смотрел на Пуськина — бледный, испуганный.
— Ч-черт! — Иннокентий Васильевич потер лоб. — Словно провалился на мгновение!.. Нет, все-таки было, наверное, сотрясение. Ни фига эти эскулапы не понимают.
Друг облегченно выдохнул, откинулся на спинку стула:
— Никакого сотрясения у тебя нет. Просто ты… там побывал. — Он улыбнулся через силу. Покачал головой. — Я этого шоферюгу-то другим представлял — по твоему рассказу. Зверовидным этаким мужиком. А он… шпаненок, оказывается. Долговязый только.
Пуськин смотрел на приятеля — идиот идиотом.
— Постой… Ты что это?.. Где там?.. А ты где?
— И я — там. — Он сам вроде бы недоумевал. — Хорошо — на кнопку возврата успел нажать. А то бы он тебе еще пару ребер отремонтировал… Или бы мы вдвоем этого сопляка уделали.
У Пуськина в голове опять замутнело.
— Ты что? — он суеверно глядел на «зажигалку» (она теперь на столике письменном лежала). — Чего буровишь-то?.. Неужели — то самое?
— То, — сказал друг. Грустно почему-то сказал. — Собирались другое, а вышло то.
— Но это же фантастика! Чушь какая-то!.. Фу ты, господи!.. Прям шарики за ролики заходят. А куда собирались-то? В будущее, что-ли?
— Да нет. Насчет будущего — это уж, действительно, фантастика. Туфта. Писатели понавыдумывали. Туда, где вообще ничего не было, не существовало — нельзя. Ну, сам подумай — куда? В небытие?
— А это бытие? Прошлое-то?.. Его ведь нет уже. Кончилось.
— Ну-у, тут сложнее. На пальцах не объяснишь… Хотя, впрочем. Вот звезда, например, умершая. Ее нет уже, а свет мы видим. Он до нас доходит. Существует, стало быть. Для нас. А то как бы мы его увидели. Это примитивно, конечно…
— И… далеко? — Пуськин опять покосился на «зажигалку».
— Не очень пока. Это же модель. Пробный экземпляр. — Друг засмеялся наконец. — К скифам не долетишь. И к инквизиторам тоже. Лет на сто, ну, на сто двадцать, примерно, стреляет.
— Обалдеть! — сказал Пуськин — Никогда бы не поверил.
Ушел приятель неожиданно. Вдруг телефон зазвонил.
— Это меня, наверное, — встрепенулся друг. — Извини: я твой номер дал.
Дальше разговор шел непонятный, отрывистый:
— Ну, я, я! — крикнул друг. — И что там?.. А напряжение?.. Вы офонарели?! Щас буду! Не трогайте ничего! И ушел. Выскочил — не попрощавшись. А «зажигалочку» на столике оставил. Забыл — впопыхах. Дальше…
Вот дальше-то все и случилось. Потому что схватка Иннокентия Васильевича с таксистом еще не сам случай. Ну, подрался и подрался — с кем не бывает.
Пуськин загипнотизированно смотрел на зажигалку. Думал. О чем именно думал, какими словами — кто его знает. Ну, возможно, такими: «А не мотануть ли?.. Раз такой случай». Нет, к скифам он не хотел. И к инквизиторам тоже. Ну их к лешему… Джордано Бруно сожгли. И вообще — фанатики. А вот туда, в золотой век, точнее — в отрезок его, где остались, по глубокому убеждению Иннокентия Васильевича, дефицитные ныне лад и нравственность, где существовали мудрые, седобородые старцы, уютные, ласковые старушки — сплошь Арины Родионовны, застенчивные молодухи в кокошниках, почтительные отроки… Вот туда бы! Хоть на денек.
Он взял эту блестящую штучку — осторожно, двумя пальцами, лег для чего-то на лавку, ноги вытянул и руки на груди скрестил — ровно помирать собрался.
Потом встал. Решил, что в такой-то дальний путь поосновательней надо собраться. Хотел сначала дипломатку прихватить, но сообразил, что с дипломаткой, да ещё и лаптях, там он себя сразу разоблачит. Сходил в спальню, разыскал в гардеробе старый материнский платок — в мелкий горошек. Кинул в него круг колбасы коопторговской, хлеба полбуханки. Подумал — и добавил плоскую фляжку водки, сувенирную, в экспортном исполнении: мало ли — вдруг угостить кого-нибудь придётся. Увязал все тщательно, снова лег на лавку (узелок на животе пристроил) и — нажал кнопку.
ТАМ
С утра до полудня.
…Пуськин лежал на земле, на травке, под каким-то плетнем, вернее — тыном. И прямо в лицо ему смотрел гусь. Тянул шею. То ли обнюхать хотел, то ли ущипнуть собирался.
— Кыш! — негромко сказал Пуськин. — Пошел вон!
— Кистинтин! А, Кистинтин! — позвал его кто-то шепотом.
Пуськин скосил глаза.
Сквозь колья редкого тына, присев на корточки, смотрела на него старуха — седая, сморщенная, какал-то вся миниатюрная: носик маленький, глазки — тоже маленькие, выцветшие.
— А я гляжу — лежить, — сказала старуха. — Чаво, думаю, лежить-то, касатик? Или это покровские его вчерась ухайдакали?.. И — простоволосый. Застудится, думаю, неровен час… Ой, эти покровские-то!.. Как пришли — улицу всю перегородили… Песняка кричат: «Нас побить-побить хотели, побить собиралиси! А мы сами, басурмане, того дожидалиси!» А сами-то — вот пра слово, басурмане! — кто с кольями, кто со шкворнями железными… Басурмане и есть… Ну, да ведь и наши тоже, на Троицу, на престольный праздник, тоже погоняли ихних, покровских-то. Да там мало сказать погоняли: чисто Мамай прошел. Батюшка-то ихний, отец Конон, тоже встрял, жеребец стоялый — прости меня, господи, грешную! Ну дак и лежить теперь в городу, в больнице. Самоя-то, мать Пелагея, попадья, сказывала: в голове, мол, у него чавой-то сотряслось, порушилось. Так-то вот, касатик.