Николай Евдокимов - У памяти свои законы
Пали сумерки. Фролов наметился спать и газету перед сном посмотреть — когда ее читать-то, как не перед сном? — но тут в окно глянула Анфиса:
— Идем ко мне, у меня пол-литра есть: мужику в подарок везла. А теперь что ж, теперь раздавим с тобой, а? В связи с возвращением... Я ему теперь ухо откушу или нос!.. Слышь, идем, не могу ж я одна водку хлестать. Иль сюда тащить?
— Тащи, — сказал Фролов: какой мужик откажется от водки.
Фролов не был богатырского телосложения, но выпить умел. Однако Анфиса не отставала — выпьет, понюхает огурец и песню затянет. В обычном состоянии голос у нее нормального звучания, только от курева сиплый немного, но, когда песню поет, тоненьким голосочек становится, как паутинка. Сначала она пела патриотические песни вроде:
Мне отца народ заменит,Мать заменит вся страна, —
а когда опорожнили бутылку, жалостливо затянула про любовь,
Все васильки, васильки...Много мелькает их в поле.Помнишь, до самой рекиМы собирали их с Олей? —
пропела куплет и заплакала.
Однако Фролов не любил бабьих слез.
— Еще чего! — сказал он, и Анфиса затихла.
Похлюпала носом, спросила:
— Жиры — что это такое? — И сама ответила: — Сложные эфиры! Вот что такое. Жрешь и не знаешь, голова садовая.
— Мне хрен с ними, хоть они эфиры или трали-вали, — сказал Фролов и выскреб из консервной банки остатки свиной тушенки. — У меня свое направление ума.
— Э-эх, темнота, — сказала Анфиса. — А я большой учености людей видала. Старший лейтенант — вот умник был, раскрасавец мальчик. «Анфиска, будь так любезна, принеси аш-два-о». Воду, значит, ему надо принести, вода так называется по-научному.
— Кто ж этого не знает? — солидно сказал Фролов. — Это все знают.
— А что на небе имеется звезда Кассиопея — кто знает? Может, ты знаешь? А что все вокруг относительно — знаешь? Время — относительно. Жизнь — относительно. Ты супротив меня — относительно, я супротив тебя — тоже. Понял?
— Что я, дурак? — обиделся Фролов. — Не без грамоты уж совсем.
— Нет, это понять невозможно, это он один понимал... Убили его, старшего-то лейтенанта...
Она всхлипнула, хотела заплакать, но поймала угрюмый фроловский взгляд и не заплакала.
— Ну ладно, — сказала, — спасибо за компанию. Пойду.
— Куда? Сиди. — Фролов достал четвертинку, припасенную на особый случай. Особого случая не было, но уж коли начали пить, чего ее беречь? Фролов достал четвертинку, но Анфиса отказалась:
— Нет, спасибочко. Спать захотелось, устала. Очень была рада с вами познакомиться.
— Взаимно, — деликатно ответил Фролов.
Она ушла. Серафим прибрал на столе, выбросил окурки, разобрал кровать. Он уже сапоги снял, готовясь ко сну, как снова вернулась Анфиса.
— Что, спрятал уже бутылочку? А ну-ка?
— Не допила?
— Угу, еще захотелось.
Фролов разлил по стаканам четвертинку. Они выпили. Анфиса поморщилась, сплюнула:
— Брр, гадость! Как ее только мужики пьют? — и засмеялась деланным смехом. — А мой-то Ромка, дурачок, что учудил! Лежит, понимаешь, в постели, на белых простынях, как порядочный, и меня, подлец, дожидается. С него как с гуся вода! Вот чудик! Однако я решила цирк больше не устраивать, пусть себе дожидается. Правильно решила?
— Это — дело семейное, — осторожно сказал Фролов, — не насоветуешь.
— Нет, цирк ни к чему устраивать. Но пускай знает мою категоричность; я предупредила, чтоб завтра ауфвидерзеен, чтоб духу его не было в доме,
— А ты-то? — спросил Фролов.
— Что «я»?
— Ночевать-то где будешь?
— Где? — Она засмеялась. — С тобой! Или не хочешь? Может, не подхожу, а?
— Не дури.
— Не дурю. — Она снова засмеялась странным каким-то смехом: то ли вправду решила тут спать, то ли нет, не поймешь.
Вправду решила: глядя на Фролова с кривой усмешкой, стянула гимнастерку. Серафим увидел розовую немецкую комбинацию, до того прозрачную, что сквозь нее соблазнительно светилось загорелое Анфискино тело.
— Ну, воззрился, — сказала Анфиса, — отвернись, наглядишься еще за ночь-то... Сам-то давай раздевайся...
Но Фролов не стал раздеваться. Он вдруг рассердился: где такое видано — распоряжается им, будто он предмет неодушевленный, муж или, еще хуже, полюбовник.
— Не командуй! — сказал он. — Ты меня спросила? Может, я не хочу с тобой? Иди к Ромке своему!
— Я Ромку теперь за мильон не возьму. Я брезгливая. Пошел он к чертям свинячьим! Я, может, к нему на крыльях летела, а он всю мечту мою нарушил. Ну что стоишь? Ложись, пользуйся! — Она хмыкнула: то ли засмеялась, то ли заплакала.
Серафим заскрипел зубами, ухватил шинель, ушел во двор. Он был глупым человеком, конечно. Почему бы, выпимши, не побаловаться с бабой, хоть и с такой чумовой, как Анфиска? Не мымра она, однако, правда, и не красавица, но вполне нормальная. Можно побаловаться, выпимши. И все же Фролов не захотел остаться с нею, не мог он переступить через свое чувство к Насте. Да и не уверен был, что Анфиса всерьез звала его — скорее всего, с бабьего горя играла словами.
Эту ночь он спал вместе с курями в сарае. Неудобно было, но ничего: примостился в углу на каком-то хламе.
До утра Фролов проспал без происшествий, если не считать, что изредка его будил охрипший от старости петух — кукарекал высокомерно, гнусно. Фролов разозлился, запустил в него полешком. Он думал, что зашиб петуха, что овдовил бабкиных кур, а ей самой нанес материальный ущерб, но, проснувшись, увидел петуха в огороде и сказал ему радостно:
— Здравия желаю, товарищ генерал!
Однако петух только квохнул сердито и ушел от Фролова надменной походкой: очевидно, Фролов ошибся званием.
Анфиса спала на фроловской кровати. Она лежала на спине, запрокинув голову. Серафим не стал ее будить, разыскал в чугунке у бабки холодную склизкую картофелину, умял ее с черняшкой и пошел на автобусную остановку ждать Настю.
Но в этот день Настя почему-то не явилась. Автобус приехал и уехал, а Насти не было. Фролов усомнился: может, проглядел ее с похмелья — и потопал к бане пешком. Баня работала, но в кассе вместо Насти сидела Полина, банщица женского отделения. Почему Настя не явилась, она не знала, да и никто этого в бане не знал: значит, случилось какое-то чепе.
Фролов постарался поскорее провернуть на складе свои дела — как ни скорее, а до обеда пробегался — и быстрым шагом направился к Насте домой.
Однако, слава богу, ничего с нею не случилось: дед заболел животом, сильная у него была рвота, пришлось вызывать врачиху. Сейчас дед спал, принял лекарства, а Настя отдыхала во дворе. Увидела Фролова, рассмеялась, сказала, как всегда, с детской наивностью и беззлобой:
— Прискакал! Чего надо?
— Как же не прискакать: на работу не явилась...
— А ты уполномоченный от завбаней?
— Я от себя уполномоченный. Мало ль, может, случилось что или другое какое происшествие.
— Не пугайся: жива-здорова. Ну, коли пришел, вон топор — свинья разворотила забор. Управишься?
— А чего ж тут управляться? — радостно сказал Фролов и пошел ладить покосившийся забор.
Работы было — раз-два плюнуть. Он дыру заделал, а заодно и подгнивший забор подпер. Настя подошла, постояла, смотря, как он работает. Он подмигнул ей, она улыбнулась — по-доброму, по-свойски. И оттого, что она так улыбнулась, Фролову стало хорошо, будто его обрызгал теплый дождик.
— Ты любишь меня, Серафим, — не спросила, а утвердительно сказала Настя.
— Люблю, — ответил Фролов, смотря в ее голубые спокойные глаза.
— Зачем? Какой тебе в том прибыток?
— Никакого прибытку, — ответил он. — Надеюсь, может, приметишь.
— Не примечу, — сказала она.
У него заледенело сердце от обиды, но он превозмог себя и проговорил, будто бы смеясь:
— Кто знает, может, усовестишься и приметишь?
— И не думай такое. Вот чудак! — Она ласково смотрела на него. Этот ее взгляд — чистый, открытый, без лукавства, добрый какой-то — всегда смущал Фролова: в словах ее был один смысл, а в глазах иной. И сейчас во взгляде ее он видел обещание. И хотя знал, что не слова обманывают, а глаза, все же хотел верить и верил (ибо вера слепа) ее глазам, не словам.
— Отчего ж не думать? — спросил он. — Ты ж свободная, нет у тебя никого. Или есть?
— Нету.
— Отчего нету-то?
— Любопытный ты очень, — сказала она, хмурясь. — Оттого, может, что подходящего не найду.
— А вдруг я и есть подходящий?
— Нет, Серафим. И не мучай себя, — почти ласково ответила она.
— Зачем же в письмах ты мне делала разные намеки? — с укором спросил он.
— Ну, виноватая, чего ж теперь... От тоски писала, страшно было...
Он молчал. И тогда она спросила:
— А за что ты меня любишь, Серафим, а?
— За что мужик бабу любит? Вот и я за то же.
— За что? — спросила Настя, спросила так, будто хорошо знала, за что Фролов ее любит, но хоть и знает, однако очень хочет услышать это от него самого.