Борис Четвериков - Котовский. Книга 2. Эстафета жизни
«Да, я люблю Россию, — размышлял Рябинин, любуясь коллекцией расписных матрешек, палехских шкатулок, ярмарочных свистулек, резьбой по кости — кустарными русскими поделками, приобретенными за бешеные деньги. Но что такое Россия? И люблю ли я русский народ? Смотря какой. Русский народ с красными флагами? Сидели бы, делали палехские шкатулки!»
Эти мысли Рябинин переворачивал так и сяк, постоянно к ним возвращался, и они ему осточертели не меньше, чем парижские устрицы. Все было ясно. Россию любит, коммунистов ненавидит. Стоит ли толочься на месте? Допустим, что так. Россию любит, коммунистов ненавидит. Успел вовремя ретироваться и не побывать на Лубянке. И все. Слава богу. Tout est bien, qui finit bien…[9]
Заметив, что «французит», за что сам же постоянно шпыняет сыновей, Рябинин рассвирепел, выругался (на этот раз по-русски) и решительно направился в столовую.
В доме на правах экономки была такая Анастасия Георгиевна, из бывших.
— Покормите меня, — обратился к ней Рябинин, делая вид, что ничего нет особенного в том, что он в такой день садится за стол один. — Нет чтобы напомнить, что пора ужинать!
— Я думала, Сэргэй Стэпаннович… — начала было она (от ее прошлого у нее ничего не осталось, кроме этого, как она воображала, французского прононса).
— Не знаю, что вы там думали. Распорядитесь, чтобы подавали.
В этот самый момент раздался звонок. Рябинин так и просиял. Против воли на лицо наползала глупейшая счастливая улыбка. Пробовал хмуриться, ничего не получалось.
«Примчались-таки мальчишки! Сейчас начнут оправдываться, совать мне сувениры и рассказывать, как сэр Детердинг двигал вставной челюстью и призывал их к войне с коммунизмом. Ну, и задам же я им перцу, паршивцам!»
— Господин фон дер Рооп, — доложила горничная.
Рябинин опять выругался, но по-французски:
— Canail sot espes! Что надо этой немецкой обезьяне? Не слишком ли он теряет представление о расстоянии между нами, чтобы запросто лезть в мой дом?
И все-таки Рябинин сказал стереотипное:
— Проси.
Уж очень ему тоскливо было ужинать в одиночестве.
2
Фон дер Рооп прежде всего рассыпался в извинениях:
— Если бы не исключительные обстоятельства… Если бы не известие о вашем отъезде… Сознаю, что с моей стороны слишком смело… — и так далее, и так далее.
Затем начались комплименты:
— Какое великолепие! Какой вкус! Буквально музей! Бог мой! А коллекция! Надо отдать справедливость — русские большие мастера. А это кто? Коровин? Во Франции его не понимают. Какие смелые мазки, какая игра тонов!
Рябинин подумал не без ехидства:
«Когда дурак вас похвалит, он не кажется уже вам таким глупым. Верно подмечено. Вот и фон дер Рооп мне начинает нравиться».
И неожиданно для себя пригласил посетителя отужинать.
Новые возгласы восторга и удивления:
— О-о! Столовая… это сказка! Билибин! Честное слово, Рерих и Билибин! Но что я вижу: такой стол… Кажется, я все-таки не вовремя? Вы кого-нибудь ждете?
— Особенно никого. Сегодня праздник в Ecole normale, решил порадовать мальчиков.
— Ах так? Приятно. Польщен. Мне просто везет.
«Вот и Ecole normale пригодилась», — подумал Рябинин. А вслух пояснил:
— Они придут очень поздно, когда мы уже будем спать-почивать. Молодежь, знаете ли! Они еще зайдут по пути домой в два-три ночных бара. Словом, это не должно нас беспокоить.
Говоря это, Рябинин все еще надеялся, что сыновья, хотя и с запозданием, придут. Вот тут-то и пригодится этот «фон». Они увидят, что никто их не ждет и за них не волнуется.
Минуты шли. Их с важностью и неторопливостью отсчитывали огромные часы в столовой, массивные, похожие на великолепное надгробие, под которым погребены останки времени.
«По-видимому, они совсем не придут… Щенки! Вертихвосты! Хотя бы позвонили!»
Рябинин снова свирепел. Щеки его стали малиновыми. Он жевал, кхекал, кряхтел и орудовал ножом и вилкой так, будто кромсал своего врага.
Что-то ему показалось не так, что-то не так подали, он швырнул салфетку, оскалился, но заметил взгляд фон дер Роопа, сдержался и только тихо зарычал.
— Да-с, господин фон дер Рооп… М-м-да. Сегодня будем говорить без переводчика, не так ли?
Фон дер Рооп всплеснул руками, изобразив, что принял эту шпильку как забавную шутку.
— Пфе… пфе… Клянусь, хорошо сказано. О да! Совсем без переводчика. И почему бы нам не говорить по-русски? Мы оба русские и оба в изгнании.
Отплатив таким образом щелчком за щелчок, фон дер Рооп и глазом не моргнул и продолжал восторгаться:
— О-о! Пфе-пфе! Тогда сначала я немножко притворялся, что не понимаю по-русски, потом вы немножко притворялись, что не знаете немецкого языка. Это очень смешно!
— Вы хотели сказать, мы оба родились в России, а не хотели сказать, что мы оба русские, — поправил Рябинин. — Ведь если кошка окотилась в конюшне, нельзя же утверждать, что котята лошади.
Замечание было справедливо, хотя и не слишком любезно. Однако фон дер Рооп пропустил его мимо ушей. Он пришел не для того, чтобы ссориться. Он точно установил, что Рябинин — один из самых состоятельных русских эмигрантов. А так как он и один из самых яростных врагов коммунизма, то они могут найти общий язык.
Кто бы ни приходил к Рябинину, первой мыслью его было — не хотят ли попросить денег. У всех у них на уме деньги. Тогда только и вспоминают о Рябинине, когда приспичит. Говорят, бедный имеет мало, скупой того меньше. Рябинин не был скуп. Но он терпеть не мог швырять деньги на ветер. Если давал, значит, считал выгодным, пусть выгодным не в узком смысле слова, но в каком-то отношении полезным для себя.
Ротшильду приписывают слова, что недостаточно любить деньги, надо, чтобы и деньги любили тебя. Деньги любили Рябинина. У него их было слишком даже много. Рябинин жил в убеждении, что так оно установлено природой, деньги считал своей добродетелью и, как творец вселенной, взирая сверху, награждал праведных, лишал своей милости неправедных, вершил страшный суд.
Все у него подчинено мысли, что он безошибочен, что он вправе управлять судьбами людей. Он избранник, а смотрите, как прост в обращении! Как скромен в личной жизни!
Рябинин стремится говорить только по-русски: ведь он — русский бог. Что? Для капитала не существует национальных границ? Неправда, капитал разбирается, где чужое, где свое. Свое он присваивает, чужое заглатывает. Деньги — заядлые политиканы, в том-то и дело.
Рябинин во всем подчеркивает, что он русский, русский. Любит русские простонародные выражения, другой вопрос, искренне ли, но утверждает, что нет для него ничего вкуснее, как русские щи да каша: щи да каша — пища наша. Он и носил в былое время в Петербурге русскую косоворотку, сапоги со скрипом, щегольской купеческий кафтанец, а зимой как прокатит по Невскому в шубе на лисьем меху с бобровым воротником, в бобровой шапке с бархатным верхом — все знают: Рябинин.
Обычно же ходил пешком, хоть и рысаки у него отменные и машины лучших заграничных марок. Церковь посещал, но больше для форсу. Он чуточку играл в простачка, в Тита Титыча, при всей своей образованности.
Как переехал в Париж, эти причуды пришлось свести до минимума, чтобы не прослыть чудаком. После домашних сцен махнул рукой и на детей: они уже говорили по-русски с ошибками и заметным акцентом. Иностранцы!
Так шаг за шагом сдавал одну позицию за другой. Остались в утешение одни ярмарочные матрешки, как у экономки Анастасии Георгиевны ее произношение в нос. Одиночество! Даже Сальникова нет с его цинизмом. Даже Бобровников уехал, не с кем о бескровном вторжении потолковать. Соратников по Торгпрому Рябинин недолюбливал: ни ума, ни воображения. Дерьмо. Вот и докатился, можно сказать, до ручки, в день шестидесятилетия сидит один с этим, прости господи, представителем «высшей расы».
Эти безрадостные мысли промелькнули у Рябинина, пока он подкладывал себе на тарелку маринованных грибов.
— Ну-с, — произнес он наконец, охотясь за ускользающим грибом, — о чем будем говорить? О Ницше? О разведении блондинов? Читал, читал сочинение Германа Бальтцера! Чувство любви — гуманитарное суеверие, женщина — родильный агрегат. Создать случные пункты, взять на учет белокурых девушек и выводить от них белокурую породу, скрещивая их с брюнетами.
— Вы все шутите, — сдержанно отозвался фон дер Рооп, — а мне хотелось бы говорить о серьезных материях и с предельной откровенностью, какая только возможна между единомышленниками и деловыми людьми.
— Какие уж шутки! Вы говорите так, словно это я издал книгу Бальтцера «Раса и культура». А ведь издали-то ее вы. Или еще один шедевр: «Давать образование неграм — преступная насмешка…»
— У вас завидная память. Но об этом ли надо говорить в исторический момент, переживаемый нами?