Константин Паустовский - Том 2. Черное море. Дым отечества
Город уплывал — величественный, в прохладе листвы, в блеске вечера, чем-то напоминающий Рим. На поросших верболозом песчаных косах Днепра кричали лягушки.
Пахомов сидел на палубе, думал о Татьяне Андреевне. Отсюда, из такой дали, она казалась ему уже другой, чем несколько дней назад. Каждый шаг ее был легок. Что-то томительное, пожалуй, сказочное проникло в жизнь Пахомова с тех пор, как он узнал Татьяну Андреевну. В ней была недостижимая чистота, открытое сердце.
Пароход проходил мимо маленького зеленого острова среди реки. «Вот и этот островок — таинственный, полощущий в воде ветки кустов, — тоже одна из частиц того мира, в котором существует Таня», — подумал Пахомов.
Внезапно остров как бы взорвался желтым пламенем и оглушающим треском. Из густой его листвы, протяжно свистя, помчались снаряды. Встревоженный голос с капитанского мостика закричал: «Все пассажиры — вниз! Долой с палубы!» Пароход круто заворачивал к западному берегу, где уже лежала вечерняя тень.
Пахомов встал, взглянул вверх, — над рекой низко шел самолет. Он выбрасывал зеленые искры трассирующих пуль. Снова загрохотал остров. С воем врезалась в воду, рванула бомба. Пахомова швырнуло о стенку парохода. Пароход вдруг забурлил, остановился и пошел полным ходом назад.
Лейтенант потащил Пахомова в коридор первого класса.
— Не стойте тут. Видите — осколки! — сказал он недовольным голосом. — Все-таки война!
— Сердитый островок, — растерянно пробормотал Пахомов.
— Та це ж не островок, — произнес из коридора густой насмешливый голос. — Це наш монитор. Замаскированный. Гарно его обрядили матросы!
Самолет ушел. Пароход снова зашлепал колесами, торопясь вниз по реке, прижимаясь к темному берегу.
В салоне беззвучно плакала пожилая женщина, спрашивала всех, скоро ли будет темно. «Через полчаса», — отвечали ей. Женщина поминутно взглядывала на стенные часы и все говорила: «Боже мой, как они медленно идут!» Пахомов тоже посмотрел на часы. Они стояли.
Глава 7
До поздней ночи Швейцер писал, низко наклонившись над столом. Иногда он перечитывал написанное и улыбался: наконец-то к старости он овладел тайной живого письма. Он ничего не выдумывал. Просто, даже скупо он сообщал все, что было ему известно о жизни Пушкина в Михайловском. Но от незаметных вещей, может быть, от удачной расстановки слов все написанное производило впечатление свежести и силы.
Очевидно, дело не в подыскивании слов, а в его, Швейцера, состоянии. Форма подчинялась его мыслям, его увлечению. Слова сами собой ложились в том порядке, который сейчас был единственно нужен.
«Похоже на колдовство», — подумал Швейцер.
В этой послушности простых слов было нечто классическое. Что может быть проще пушкинской строки: «Как привидение, над рощею свинцовой луна туманная взошла»? Но теперь Швейцеру было совершенно понятно, что прелесть этих слов не только в их ясности, но и в том, что неведомой силой эти слова соединились так, что неизбежно вызывали у него, Швейцера, ощущение глухой тишины.
Эти слова обладали большой впечатляющей властью. Швейцеру чудилась облетевшая роща, свинцовая от первого мороза, сухой осиновый лист, падающий к ногам. Во всем этом заключались необычайная грусть, много воспоминаний, много одиночества и любви. Шумит мерзлая трава, а ночь тревожит память о прошлом. И вместе с тем жизнь кажется освеженной и прекрасной.
Все это колдовство носило на языке ученых скучнейший термин — «подтекст». Швейцер вскочил, прошелся по комнате и выругался. Слюнявое воображение! Подтекст!
Он остановился у открытого окна. Шел дождь, шумел в кустах, брызгал на подоконник. Земля пахла таинственными запахами ненастной ночи. За Соротью в темной деревушке выла собака.
Швейцер накинул пальто, вышел в парк. В полосе света, падающей из соседнего окна, из комнаты Марии Прохоровны, было видно, что дождь идет частый, грибной.
Мария Прохоровна сидела у окна, курила. Она окликнула Швейцера и пожаловалась, что ей не спится.
— С чего бы это? — спросил Швейцер.
— Жизнь моя, Семен Львович, — ответила Мария Прохоровна, — удивительно глупая. Поверите ли, я с детства красавицей была. Да вот — никому не понадобилась моя красота. Так и увядаю, как цветок в пасмурный день.
Швейцер пожал плечами и ушел к обрыву над рекой. Он постоял, послушал глухой звук рыданий. Это Мария Прохоровна, упав головой на подоконник, рыдала о своей напрасно потерянной красоте.
— Черт знает что! — пробормотал Швейцер и вернулся к себе.
В черном небе прогудели и затихли невидимые самолеты. Назойливый плеск в водосточных трубах, вой собаки, листья, вздрагивающие от ударов доходя, рыдания Марии Прохоровны, тягучий звон самолетов — все это непонятно растревожило Швейцера.
— Черт знает что! — повторил он. — Неужели не удастся уснуть?
Он лег, долго ворочался и задремал только к рассвету. Проснулся он от солнца, падавшего на пол у самой кровати. Швейцер опустил руку, потрогал освещенный солнцем пол, — доска была горячая, чистая. Швейцер подумал, что сегодня он уезжает к морю, вздохнул и закурил.
Но к морю он не уехал. Днем, когда Швейцер перечитывал свою рукопись, перед тем как спрятать ее в чемодан, пришла Мария Прохоровна. Она посмотрела на Швейцера строгими светлыми глазами и сказала:
— Зря укладываетесь. Никуда вы не уедете. Швейцер вспылил. Ему давно надоели непонятные приставания Марии Прохоровны.
— Прошу вас не вмешиваться в мои дела! — сказал он, сдерживаясь.
— Да я и не вмешиваюсь. Только вы не уедете. Потому что все поезда отмененные. Степа приехал со станции. Говорит, ужас что делается.
Швейцер пожал плечами.
— Как вам не надоест все время болтать глупости, — сказал он примирительно.
Мария Прохоровна рассмеялась. Сейчас для Швейцера не было никаких сомнений, что Мария Прохоровна вовсе не дура, а просто сумасшедшая.
— Ох, и чудак же вы! Куда же вы поедете, раз все поезда отмененные из-за войны.
Швейцер побледнел. Он подошел к Марии Прохоровне и, глядя ей в глаза, сказал тихо, почти шепотом:
— Уходите отсюда! Слышите! Вы мне надоели! Но вместо того чтобы уйти, Мария Прохоровна с испугом посмотрела на Швейцера и ответила:
— Христос с вами, Семен Львович. Да я истинную правду говорю. Война началась. Сегодня утром. С немцами. Я сама только что узнала. Недаром, значит, выла собака. Недаром сердце у меня всю ночь разрывалось.
Потом, вспоминая об этом, Швейцер морщился, — даже о войне он узнал как-то по-глупому. Черт знает что!
Швейцер тотчас пошел пешком за пять километров в Пушкинские Горы, чтобы все разузнать. Он послал телеграмму Серафиме Максимовне в Артек. Девушка, принимавшая телеграмму, сказала, что вряд ли телеграмма дойдет. Поездов на юг не было. Шли только воинские эшелоны. Говорили, что, может быть, к вечеру пройдет поезд на Ленинград.
Швейцер решил ехать в Ленинград. Он заторопился обратно в Михайловское, чтобы попросить Степу запрячь к вечеру лошадь и отвезти его на станцию.
День был солнечный, но прохладный, тихий. Все вокруг казалось незнакомым, будто Швейцер впервые попал на эту псковскую землю. Бредя по обочине густо усыпанной сеном дороги, он разговаривал сам с собой. «Вот дорога, — говорил он, — старый пень, льняные поля — как все это странно!» Все окружающее он видел как сквозь дымку и на очень большом расстоянии. «Уж не слепну ли я? — подумал он. — Как неуютно стало на свете».
По пути встретились бабы, мальчишка, прошел старик нищий. И все останавливались, говорили Швейцеру, что вот — началась война. В глазах у всех он видел сосредоточенный печальный свет.
Он задумался, вышел к Сороти, заблудился в зарослях лозняка.
Страшнее всего была неизвестность. Война началась, но никто в Михайловском не знал, что именно происходит. Рабочие Пушкинского заповедника с утра ушли по домам, в соседние деревни, а оттуда, побрившись, подвязав котомки, — в Пушкинские Горы и в Опочку, на призывные пункты. Сразу стало пусто. По комнатам и парку бродила одна только Мария Прохоровна, тесно кутаясь в рваную шаль.
Швейцер уложил чемодан, разыскал Степу, условился с ним, что к вечеру Степа отвезет его на станцию. Потом, не снимая пальто и шляпы, Швейцер посидел у себя в комнате, отыскал в столе пыльную пачку папирос, впервые закурил, задумался.
В сумерки Степа отвез Швейцера на пустую неосвещенную станцию. Никаких поездов не было. Дежурный сказал, что Псков бомбят, связи нет и поездов, должно быть, не будет вовсе.
Швейцер сел на деревянную скамейку на платформе, решил ждать. Долго, устало погасала в лугах заря. Степа сидел рядом, скручивал козьи ножки из крепчайшей махорки, сплевывал, вздыхал.
Несколько раз Швейцер ходил в дощатую комнату к дежурному, где чадила керосиновая прикрученная лампа. Там он узнавал смутные противоречивые вещи. Говорили, что Псков горит, что железная дорога у Острова взорвана, что витебский поезд обстреляли из пулеметов с воздуха, а над Опочкой сбили немецкий бомбардировщик.