Константин Паустовский - Том 2. Черное море. Дым отечества
Мария слушала и гладила горячую голову мальчика. Он скоро уснул. Мария вышла на площадку и смотрела в степную тьму. Там не было ни одного огня, кроме рассыпанных по горизонту звезд.
И теперь, сидя на берегу, она изредка взглядывала на Мануэля. Он рылся в гальке, что-то искал.
— Где бы мне найти его брата? — спросила Мария Серафиму Максимовну. — Может быть, он даже совсем и не в России…
Серафима Максимовна только вздохнула.
Вверху, на крутой дороге, запел гудок автомобиля. Было слышно, как машина тяжело сползает, фыркает, осыпает щебень. Пыльный старик перестал тесать камень и поднял голову, — редкие машины решались спускаться в Партенит из-за плохой и опасной дороги. Кто бы это мог быть?
Пионеры на берегу с любопытством смотрели на дорогу. Потом они весело зашумели. Мелькая между тополями, появился огромный «линкольн» и их любимый артековский шофер Саша.
Серафима Максимовна удивилась. Было условлено, что она и Мария вернутся вместе с детьми из Партенита пешком.
Саша развернул «линкольн» на самом берегу, въезжая колесами в мокрую гальку, соскочил и подошел к Серафиме Максимовне.
— Хорошо, что вы все-таки приехали, Саша, — сказала Серафима Максимовна. — Ребята теперь не устанут.
Саша молча вертел в пальцах побелевшую от соленой воды сухую палочку. Серафима Максимовна смотрела на него с недоумением. Саша оглянулся, наклонился к Серафиме Максимовне и быстро сказал:
— Собирайте ребят. Скорее! Дело в том, что сегодня утром немцы бомбили Севастополь.
Серафима Максимовна схватила Сашу за руку и тяжело поднялась с земли.
— Ребятам пока не говорите, — добавил Саша. — Подготовите их в дороге. Всех, кого модою, сегодня же отправляйте в Симферополь, а оттуда к родителям. Надо спешить. Едем!
Глава 5
Весь день Пахомов просидел в Москве на Киевском вокзале, никак не мог попасть на поезд.
Рабочие закрашивали охрой стеклянный купол дебаркадера, чтобы погасить блеск стекол, сделать их незаметными с воздуха. Вокзал постепенно погружался в красноватую охряную тьму, как в зловещее зарево.
Несколько раз Пахомов заходил в комендатуру. Охрипший комендант взглядывал на Пахомова такими усталыми глазами, что тот не решался попросить у него места для себя, военного корреспондента, в переполненных командирами беспрерывно отходящих на юг поездах.
Вечером Пахомов вышел на вокзальную площадь, посмотрел на Москву, послушал. Сотни автомобильных гудков осторожно перекликались в темных ущельях Дорогомилова и Арбата. Громады неосвещенных домов подымались в зеленеющее небо.
Пахомов вернулся, сел около телефонной будки и слушал торопливые разговоры командиров, прощавшихся с родными. Как всегда во время прощания, люди говорили и о важном, и о пустяках. Каждому было отведено только три минуты, чтобы услышать самый дорогой на свете голос. Никто не говорил больше трех минут, хотя длинная очередь у телефонной будки терпеливо молчала.
В полночь Пахомов снова пошел к коменданту. И тот, не дожидаясь просьбы Пахомова, взял его за локоть и повел к кассе, как слепого.
— Я давно вас заметил, — сказал комендант. — Вы так просидите здесь двое суток. Стесняться на войне — последнее дело, товарищ командир.
Через час Пахомов сидел в переполненном купе мягкого вагона. Поезд шел, почти не останавливаясь. Никто не спал, но никто особенно и не разговаривал.
Утром пришли в Брянск. Пути, заставленные эшелонами с орудиями, напоминали зеленые аллеи, — орудия были замаскированы березовыми ветками. Под ветками стояли, поглядывая в небо, часовые в стальных шлемах. От засыхающих листьев пахло осенью. На брезенте, прикрывавшем орудия, лежали охапки цветов — ромашки, колокольчики. Цветы бросали бойцам деревенские дети.
За Брянском поезд вошел в обширный лесной край. День, как нарочно, выдался синий, безветренный. Пахомов чувствовал какую-то печальную и прощальную радость даже от ощущения теплых, покрытых пылью железных стенок вагона.
Из лесов тянуло смолой. В окна залетали шмели. Мелькнула путевая будка. Беловолосая девочка наклеивала на оконце полоски газетной бумаги. Потом поезд пролетел по мосту над рекой. Река уходила в леса. На темной воде желтели кувшинки. В высокой траве сидел старик в рваной соломенной шляпе. Длинные удочки были воткнуты около него в берег. Пахомов помахал старику рукой. Старик снял шляпу, поклонился Пахомову, и солнце заблестело на его белых волосах.
Пахомов жадно провожал глазами то высокий куст на откосе, цветущий желтыми венчиками, то струйку дыма над лесной сторожкой, то мохнатую лошаденку, задремавшую около железнодорожного переезда.
Навстречу проносились поезда с бойцами, орудиями, разобранными самолетами. Они врывались в окна стуком колес, обрывками песен: «За далекою Нарвской заставой…», «Три танкиста, три веселых друга…». Песни быстро стихали. И снова летний день безмолвно сиял среди сосен.
В одном вагоне с Пахомовым ехал высокий лейтенант. Он тоже все время смотрел в окно, иногда оглядывался на Пахомова и улыбался. Пахомов улыбался в ответ. Ему уже казалось, что он знает этого человека очень давно. Поэтому Пахомов не удивился, когда в Киеве на вокзале лейтенант подошел к нему и спросил:
— Вы на Южный?
— Да, на Южный.
— Ну что ж. Двинем дальше вместе. Пойдемте к коменданту.
Все вокзальные службы в Киеве — кассы, комендатура, дежурный по станции — были выведены из здания вокзала под открытое небо, в тенистый Ботанический сад. Среди клумб с цветущими каннами желтели горы свежей глины из только что вырытых щелей. Сотни людей сидели на траве, на вещах. Слышался польский, русский, украинский говор. Высоко в небе звенели, наплывая кругами, истребители, охранявшие город.
Комендант, помещавшийся в дощатой будке, где раньше торговали мороженым, сказал, что поездов на Одессу нет. Он посоветовал ехать на пароходе вниз по Днепру до Черкасс, а оттуда уже пробираться в Одессу «в соответствии с обстановкой».
Глава 6
Пахомов с лейтенантом прошли в пустынную аллею. На траве спал тощий человек с черной растрепанной бородой. Лейтенант развязал рюкзак, достал хлеб, колбасу. Сели на траву, стали есть. За оградой позванивал трамвай. Воробьи подлетали к хлебным крошкам, перескакивали с одного солнечного пятна на другое. Потом где-то на окраине города тяжело грохнула, задрожала земля. Воробьи разлетелись, а человек с растрепанной бородой быстро сел, посмотрел на небо, сказал:
— Небо чистое, лето теплое, и вот — смерть сваливается на голову. Если бы вы видели, дорогие товарищи, какая это война!
— А вы что, видели? — недоверчиво спросил лейтенант.
— Не спрашивайте, — ответил тощий человек. — Я из Ковеля. Они били по нашему поезду зажигательными снарядами. Все говорят — звери. И еще говорят — палачи! Нет! Это хуже. Я не скажу, кто они, но знаю только, что они — не люди. Такие могут только присниться. И то — буйному помешанному. Да! Буйному помешанному!
Тощий человек пошел, сгорбившись, в глубь аллеи. Потом остановился, вернулся, взял предложенный ему кусок хлеба с колбасой, но не стал есть, а спрятал в карман.
— Что же вы хотите, — сказал он. — Испакостить человека ничего не стоит. Человек подлеет от страха. Этот Гитлер знает, как выращивать мерзавцев. Убийство он объявил почетным делом. Донос, предательство — тоже. У человека отнимают совесть, свободу, мысль, любовь и говорят: «Взамен тебе разрешается быть насильником, сволочью. И тебя не только не будут за это расстреливать, а, наоборот, тебе дадут железный крест и доходное место и возможность жить за счет народа, на который фюреру наплевать». Чего же лучше! «Не думай! Мозги тебе не нужны. За тебя думает гениальный фюрер!» Ассирия и Вавилон! Животная сила и тупые от черного сала мозги! Боже мой, боже мой! И это двадцатый век, дорогие товарищи! Так скажите вы мне, зачем были нужны Гете, и Бетховен, и Кант, чтобы после них люди лизали пятки тупому фанфарону, больному манией величия, садисту, паршивому, как хорек, визгуну! Чтобы миллионные народы, тысячи умных и культурных людей, и рабочих, и трудолюбивых крестьян, подчинялись ничтожеству, которое не годится даже на навоз для огорода. Вы понимаете это?
— Нет! — сказал лейтенант. — Не понимаю. Одно я понимаю — надо уничтожить всех этих подлецов, пока не поздно. А вы кто? Учитель?
— Нет, — ответил тощий человек. — Я лесовод. Я работал в Полесье.
И он снова ушел, но теперь уже окончательно, что-то бормоча и глядя себе под ноги.
Пароход отвалил к вечеру. Киев, казалось, такой же мирный, как всегда, если бы не аэростаты над его высокими нарядными домами, уплывал на север, тонул в мутноватом зареве заката. В нем исчезали пышные сады, висевшие грудами зелени над днепровским обрывом, дымный Подол, памятник Владимиру с железным крестом, тополя и Печерская лавра.