Евгений Воробьев - Незабудка
Фляжка, пожертвованная лежачим танкистом, гулко булькала, — значит, увы, неполная. Но на уровне современных требований оказалась медицина. Военврач притащил бутылку со спиртом.
— Спирт чистоганом пьете или разводите? — спросил хромоногий летчик у сидячего танкиста с рукой в лубке, прибинтованной к груди.
— Развожу, — пробасил танкист и откашлялся так деловито, будто перед ним уже стояла заветная стопка. — Развожу. Но только не при питье, а в желудке...
Кто-то налил толику влаги на блюдце, поднес спичку, и спирт загорелся.
— Шипенье пенистых бокалов и спирта пламень голубой! — продекламировал военврач, протер стекла очков, близоруко прищурился, глядя в раскрытое окно на расцвеченное небо, и задумчиво спросил: — А в чем самый сокровенный, драгоценный смысл победы?
— Людей перестанут убивать-калечить, — откликнулся с койки танкист с замурованной в бинты головой; была оставлена только щелочка для глаз. — Человек перестанет мишенью быть.
— Затемнение отменили, — подсказала санитарка тетя Тося. — Шторы с окон сняли. Сколько черной бумаги сжечь! Сколько краски соскоблить, которой стекла замазали! Сколько синих лампочек вывинтить!
— Только подумать, что сегодня мы прочитали последнюю сводку Совинформбюро. Завтра уже не будет ни утреннего сообщения, ни вечернего. Никаких направлений, никаких фронтов... — сказал летчик. — Никто не станет подсчитывать, сколько самолетов сбито за день своих и сколько чужих.
— В начале войны часто сбивались со счета, — глухо сказал сквозь повязку лежачий танкист.
Завязался разговор о мирной жизни: одним будущая жизнь представлялась только как восстановленная довоенная, а другие никак не хотели этим удовлетвориться и жаждали большего.
— А я так ни разу повседневных погон и не надел, — совсем некстати вспомнил сапер с руками в гипсе; правая была укорочена на кисть. — Только фронтовые.
— Жаль, тем, кого из армии уволят, новую шкуру не выдадут, — вздохнул лежачий танкист. — С меня за войну семь шкур содрали. Вся резана, перерезана, зашита и снова вспорота. Если мою шкуру в наше районное «Заготкожсырье» сдать, то я пройду самым последним, третьим сортом...
— А вот можно выразить самое нетерпеливое мое желание? — спросила тетя Тося и тут же ответила: — Выспаться!
— Какое у меня самое сильное ощущение победы? — сказал военврач раздумчиво; он протирал очки и глядел невидящими глазами в затемненный край комнаты, где лежали Таничев и безмолвный его сосед. — Мы вас починим, как только сможем, выпишем из госпиталя, и никто — вы только вдумайтесь, — никто на эти койки уже не ляжет. Не будем заводить новые истории болезни, перестанем отправлять из госпиталя похоронные: «Скончался от ран ваш сын, муж, отец, брат...»
— А между прочим, наш брат сапер еще не раз наведается к вам в госпиталь. Если только не заблудится и не завернет сразу на кладбище, — сказал сапер с забинтованными руками. — Сколько мин еще заряд свой держат...
— «Тогда считать мы стали раны, товарищей считать...» — продекламировал военврач на старомодный манер.
— Хоть долечимся спокойно, — вздохнул сидячий танкист. — Я вот четвертый раз за войну в госпитале. Каждый раз лечился, можно сказать, бегом. Все боялся от своего экипажа отстать.
— Ну а наша Агния небось на хирурга пойдет учиться? — спросил гость.
— Нет, — Агния зарделась. — Я ребятишек лечить буду.
Она и до войны имела отношение к медицине. Работала в аптеке на Большой Ордынке в Москве ученицей и часто заменяла продавщицу в ручном отделе.
— Шесть лет учиться, — погрозил пальцем военврач. — Семейные заботы не помешают?
Агния отрицательно покачала красивой головой в ореоле медных волос. Она подняла стакан, на дне которого было несколько капель влаги, и провозгласила:
— За здоровье всех женихов!
— Между прочим, тоже жених, — Преображенский кивнул на Таничева.
— Женихов много, а суженого нет, — вздохнула Агния.
— Чэловэк бэз сэмьи как бэз сэрдца, — неожиданно донеслось с койки, где, весь в бинтах, как в белом коконе, лежал раненый, судя по акценту — грузин.
В минуты совместной радости и душевного согласия, как и в минуты самой большой опасности, даже между полузнакомыми людьми возникает такая близость, когда каждый спешит поделиться самым заветным, интимным.
«Кто я им, этим тяжелораненым? Всего только товарищ их товарища по палате. Кем я довожусь седому майору медицинской службы, симпатичной Агнии, тете Тосе? Всего только товарищ их подопечного. Почему же я чувствую себя, как в родной семье? Значит, до мирной жизни дожило много хороших людей! И правильно рассуждал Никита Таничев, что только очень плохих людей война сделала еще хуже, а всех хороших людей сделала еще лучше...»
Уже давно полагалось Преображенскому податься в обратную дорогу. Когда еще он доберется до своих песчаных дюн на краю белого света? А если не пофартит с попутными машинами? Вдруг батарея снялась с позиций, пока пушки окончательно не увязли в песке?
Ох, не уложится он со своим увольнением в срок, получит нахлобучку от Сухарь Сухарыча: «Для меня уже ясно, лейтенант Преображенский: пока вы служите, гауптвахта пустовать не будет. Один разгильдяй у меня на батарее дожил до мирной жизни, это для меня ясно». «Что же делать? — театрально вздохнет Преображенский. — Не я первый, не я последний. Между прочим, Михаил Юрьевич тоже не раз сидел на гауптвахте в мирное время». «Старший лейтенант Лермонтов не отвечал за матчасть, — строго напомнит Сухарь Сухарыч. — А у нас с вами инвентаризация!»
Вся палата сошлась на том, что уходить гостю на ночь глядя не следует. Да Преображенскому и самому, честно говоря, не хотелось оказаться в такой вечер в одиночестве. А вдруг Таничев очнется? Не забыть бы, как называется дачный поселок на песчаной косе, у которого закончилась война. Фогельзанг — в переводе не то «птичье пение», не то «птичка певчая»...
Военврач вернулся от диспетчера госпиталя и сообщил, что ночью в Фишхаузен, а может быть, даже в Пиллау пойдет обратным рейсом машина, которая доставила раненых.
Вполнакала горела тусклая лампочка, тарахтел движок, заглушаемый веселой разноголосицей и шумной, чуть хмельной бессонницей праздника. Преображенский написал Таничеву письмецо и оставил его Агнии. Она обещала, что при всех обстоятельствах сообщит, как пойдут его дела, и можно было не сомневаться, что сдержит свое слово.
Тетя Тося заменила Агнию на ночном дежурстве — выспаться она еще успеет — и заняла наблюдательный пост у окна. Она уговаривала и Преображенского пойти в сквер, потанцевать с девчатами, но тот упрямо сидел на стуле у изголовья Таничева.
Ему коротать остаток ночи, а может, и раннее утро, потому что, по разведданным тети Тоси, водители сегодня тоже навеселе, сегодня никто с них не спросит, никто не ссудит, и вряд ли они проснутся прежде, чем закукарекают по-своему, по-немецки, здешние петухи.
1969
ГРОМ И МОЛНИЯ
1
После дня, насквозь пропахшего отработанным бензином, было особенно приятно очутиться на батарее, где нет тягачей, где на лафете пушки можно увидеть безобидную торбу с овсом, где слышны ржание коней, звяканье уздечек, сердитые окрики ездовых, из поколения в поколение ведущих вражду с норовистыми жеребцами.
Горнисты протрубили отбой с час назад, но «синие» и «красные» еще не угомонились, и отовсюду доносились отголоски шумного и суетливого дня.
Я сидел в штабной палатке, когда появился письмоносец. Старший лейтенант, командир батареи, просмотрел свежую почту и, надрывая конверт письма, спросил:
— Разрешите?
Он был смуглолиц, слегка горбонос, говорил с акцентом и носил пилотку, низко надвинув на бровь.
Читая письмо, командир батареи улыбался, показывая ровные белые зубы, и пощипывал узенькие, будто углем нарисованные усики. Он уже собрался спрятать письмо в карман, но передумал и протянул письмо:
— Хотите?
Письмо было откуда-то со Ставропольщины, из конесовхоза, от старшего табунщика Дегтярева.
«Дорогие товарищи с батареи и в том числе Танхо Михайлович! Вам шлет боевой привет известный Вам Дегтярев. Встретили меня в станице, как героя. Определился работать на старую должность. Дела в совхозе идут неплохо, но за дождем мы соскучились. Также и лошади недовольны травой, которая пожухла раньше времени, и приходится все время гонять табун с места на место.
Теперь разрешите спросить за батарею: кто еще подался до дому и кто находится при лошадях — действительно конюхи или только так, время провести? Беспокоюсь насчет Грома, поскольку он скоро четырехлеток. Доводить его до дела нужно с умом, а не сразу запрягать в первый унос — давай тащи пушку! Пускай привыкает понемногу, а то жеребец кипятной, характером весь в мать, примется пушку дюжей других из болота вытаскивать — тут жеребца недолго испортить. Я ваши места знаю, не то что у нас на степи — скатертью дорога. Так что, Танхо Михайлович, ты за Громом имей наблюдение.