Светись своим светом - Михаил Абрамович Гатчинский
Даша уходила позже всех. Уходила с таким чувством, точно саму навечно лишили всех человеческих радостей.
— К нам пойдем, — обняла ее на улице Настенька.
Постлали ей на полу. Почти до рассвета шепталась она с Настенькой. Во дворе по-зимнему белело, а на кухне черным-черно. Когда Настенька уснула, Даша еще долго лежала с открытыми глазами. Плакала без слез. Андреян стоял перед ней, каким оставила его в этот вечер: «Люди… люди божие… помогите!», — преследовал пьяный крик. Зачем ушла из дому? Прикрывала веки и снова слышалось: «Люди… люди божие…» Нет уж, ежели суждено помирать — только не так. Самым близким человеком, при всей его суровости, был для нее Андреян. Почему так получается, что иному никак не одолеть своего порока? Возьмет в свои когти этакая пакость — водка и сосет, сосет, изматывает, пока вконец не доконает. Так вот и его.
Утром Даша понуро брела по Комаровке. Ни с кем ни слова. Никому не нужная.
Сельчан взбудоражило случившееся. Повстречав ее, вздыхали, крестились, допытывались друг у друга: с чего вдруг фельдшер взял да и, упокой его душу, наложил на себя руки, удавился?
Кто ж его знает с чего!
В полдень из уезда приехали становой, следователь Кедров, доктор Зборовский и другие начальственные лица, коим надлежало выяснить обстоятельства самоубийства. Они подкатили к избе фельдшера. Спрыгнувший с повозки возница подтянул лошадей к коновязи, и все быстро зашагали в сторону крыльца.
Доктор сбросил пальто и шапку на руки Фомке. Тут же прошел в горницу, где лежал труп. Возвратился молча, снял халат, вытер руки носовым платком с зеленом каемкой.
Позже опрашивали.
Кучерявый мотнул бородой на Фомку и Дашу: они, мол, ближе покойнику, поболе скажут.
Фомка сообщил, как, зайдя в тот проклятущий вечер, увидел фельдшера шарящим что-то под лавкой. «Мышонка, что ли, цапал. Постоял я, подивился и ушел. Опосля встревожился — душа подсказала: неспроста. И бегом обратно. Да не поспел: под лавкой — никого, а на полу хребтиной к кровати — фершал. Полусидит, полувисит. Физьяномия синяя-синяя… Изо рта язык выперся. Страх!»
Опрашивали Дашу. Ее подтолкнул Кучерявый. Она подсела к столу, глянула в окошко, а там — вся Комаровка высыпала. Оно и понятно: зимой на полях делать нечего, вот и судачат.
— Вы будете Колосова?
— Я.
— Дарья Платоновна?
— Да.
— Какое имели отношение к Андреяну Тихоновичу Степнову? Сродни? Или как? — пытает становой.
Зарделась. Опустила голову, упрятав под стол руки, будто в них и была вся беда.
А он — снова:
— Отвечай!
Заплакала.
— А это уж совсем ни к чему, — вмешался следователь. Вынул из кармана пальто, висевшего на стене, коробку папирос, взял одну и сел. — Пусть она сама выскажется. Разрешите мне продолжить? — обратился к становому.
Выждал, пока Даша придет в себя.
Исподлобья взглянула она влажными, чуть покрасневшими глазами. Сперва на следователя, потом на доктора.
Кедров улыбнулся ей краешком губ:
— Вот-вот, а то… реветь! Не надо… Так что же стряслось со Степновым?
И она поведала обо всем, что касалось комаровского фельдшера: да, жил он в одиночестве, восьмилетней забрал ее к себе. Жена его приходилась ей крестной. Дальше — в помощницы приспособил. С тех пор как овдовел, запойно стал пить. Как возьмет, захватит его это, никогда пьяным в амбулаторию не явится. Так что она, Даша, как могла, старалась укрыть все от стороннего глаза. Выдавая лекарства, лукавила: мол, фельдшер велел передать. Многое переняла от него: иной раз сама не хуже перевязку сделает. Пьет Андреян, пьет, потом завалится на день-другой, отоспится, отмоет опухшее лицо, попарится в баньке, и сызнова человек. Только молчаливей станет да сельчан сторонится. Когда тверезый, хоть и груб был на слова, но душой ласковый. А коли хлебнет, не столь бушует, сколь попреками изведет. Почему так? Значит, на сердце их носил?.. Пыталась останавливать его от плохого, а он в ответ: «Помалкивай, Дашка! Противу меня идешь? Не я ее, водку, люблю — она меня любит». И, странное дело: подносят, бывало, в деревнях фельдшеру шкалик — ни за что не возьмет. Другой на его месте богател бы, а этот… Что проклятый, с утра до ночи на ногах. В Комаровке, в Зарайском, в Заготине. То с Фомкой, то со мной, то один пешим ходом. Два-три дня не возвращается. А я тут на пункте одна.
Замолчала. Про себя-то не надо бы говорить. Но слова шли сами собой:
— Последнюю неделю без просыпу пил Андреян.
Долго еще рассказывала о фельдшере. Кедров слушал и только изредка, когда умолкала, ободрял: «Ну, ну… дальше».
«Была молчуньей, а тут куда и робость девалась», — удивился Зборовский.
— Хорошие люди завсегда нескладно, не по-людски помирают. — Даша подняла свои синие, в слезинках, глаза.
Зборовский отнюдь не считал себя глубоким психологом, далеко не всегда правильно оценивал поступки людей. Но за грубо оформленной речью деревенской девушки уловил безысходное одиночество замкнувшегося от всех сердца.
После допроса еще нескольких сельчан приезжие заперлись в комнате. Долго меж собой беседовали. Пришли к выводу: причина самоубийства — белая горячка.
Заложив руки за спину, Кедров прислонился к стене:
— Опять Бахус. Еще одну хорошую душу запой погубил.
Долговязый пристав, детина с короткими черными усиками, тут же, как ему казалось, сострил:
— В общем, жил человече не столь припеваючи, сколь пропиваючи… хе-хе…
Учинили опись имущества. Получилась она прямо-таки утлой: бедновато, не в пример другим фельдшерам, жил Степнов.
К вечеру Фомка в просторном крытом возке на паре кучерявинских коней умчал начальство на станцию. А на другой день поутру тот же Фомка запряг в дровни свою лошаденку и повез Андреяна в последний путь.
Когда вынесли покойника, хатенку заколотили. Даже не спросили Дашу, все ли свое оттуда взяла? Ничего у нее нет своего.
Дорогу к кладбищу замело. Лошадь часто застревала в сугробах. Так-то, Даша: со смертью Андреяна теперь совсем пусто будет вокруг тебя. Она стала вдруг тревожиться о своей судьбе. Придет новый на место фельдшера. Возможно, не сразу, а когда подходящий найдется. Но обязательно замену в Комаровку пришлют. Какой он, тот новый, будет? А вдруг погонит ее прочь? Что тогда? Куда денется? Один путь: в батрачки к старосте. Может, прав был Андреян: «Зря в девках сидишь. Смотри, бобылкой будешь век вековать».
— Сколь годов-то было ему, касатка? — спросила Агриппина, одетая в поношенную мужиковскую поддевку.
— Не знаю. Не сказывал.
Агриппина забежала вперед:
— Не быть ему в раю. Средь православных не положуть. Попы самоубивцев не отпевають.
Прах фельдшера предали земле на самом краю кладбища, по ту