Петр Павленко - Собрание сочинений. Том 2
— Да-да… Как же… Мне к директору, — забормотал переконфуженный Воропаев, цепляясь протезом за ножки стульев и стыдясь своего сна, своей беспомощности, своего дурацкого, должно быть, вида.
— Так, пожалуйста, ко мне. Я — Чумандрин, директор, — и мужчина в синем пошел к выходу.
Это было просто замечательно, что он пошел вперед, дав Воропаеву оправиться от смущения. Конечно, было нелепо, что он заснул посреди доклада. С этого он и начал, войдя в директорский кабинет — большой, уютный, солидно заставленный книжными шкафами и образцами вин в фигурных бутылках.
— Приехать, чтобы познакомиться с Широкогоровым, и — заснуть на его докладе? Скандал, форменный скандал! — сказал он, улыбаясь и разводя руками.
Чумандрин подбросил в руке связку дверных ключей и равнодушно перевернул бумажки на письменном столе, видимо, ожидая более развернутого сообщения незнакомца о себе.
И Воропаев не стал испытывать его терпение:
— Я от Корытова.
— Вы не Воропаев?.. Корытов прислал нам записочку о вас, — слегка улыбнулся директор. — Здравствуйте. Вы что же это сразу не разыскали меня, как приехали? — подозрительно, хотя и без особого интереса спросил он.
— Корытов прислал обо мне записку?
— Ага.
— Когда же он успел?
— Да записку привез шофер той самой машины, с которой вы приехали. Мы вас ждем уже часа два… Боюсь я, что вы ужин в нашей столовой проспали. — Чумандрин выглянул в окно и разочарованно свистнул, по каким-то приметам сразу установив, что столовая уже закрыта. — Ну, ладно, устроимся как-нибудь по-походному. Вы, пишет Корытов, даже рейсовых карточек не захватили. Зря. Ну, пойдемте к старику, он ждет.
Чумандрин говорил, быстро переходя от одной темы к другой, точно спешил куда-то, и следить за его мыслью Воропаеву было нелегко.
— А удобно ли мне сейчас? После такого позора?
— Отчего же неудобно?
«В чем дело? — мелькало в голове Воропаева, пока они шли длинным, темным коридором. — Что за странная корытовская заботливость, к чему она: из осторожности или из внимания?.. Пожалуй, скорее из осторожности — предварить о приезде, чтоб не было, с одной стороны, никаких неожиданностей, а с другой, — чтоб я тоже помнил, на всякий случай, что начальство не спит».
Все же неожиданная заботливость Корытова его невольно растрогала.
— Слушайте, товарищ Чумандрин, а Широкогоров заметил, что я спал?
— Он только и догадался, где вас искать, а то вы бы у нас до утра взаперти просидели… Ну ничего, сейчас подкрепимся. Старик сводку слушает… Осторожно, тут порог… Не упадите… Вот он, Воропаев. Знакомьтесь.
Старичок в синем костюме приподнялся из глубокого кресла.
— Здравствуйте… Прорвали северо-восточнее Будапешта… Попрошу вас сюда, в кресло… Послушаем.
Кабинет Широкогорова выглядел по-довоенному роскошно. Пол был в коврах, стены — в книгах; массивный дубовый стол, окаймленный стопками книг и журналов, то заложенных узкими синими полосками бумаги, то развернутых на нужных страницах, диван и кресла, и возле них маленький круглый столик с альбомами, и витринка с нарядными бутылками вин, и, наконец, большая, мастерски исполненная фотографическая панорама «Сбор винограда», и лампа под роскошным шелковым абажуром — все как бы нарочно служило обрамлением для фигуры Широкогорова. Старик был невысок ростом, но отлично, артистически сложен. Лицо Анатоля Франса, с клинообразной седой бородкой и умными, ласковыми, все время улыбающимися глазами. На седых кудрях изящно сидела черная шелковая ермолка. Руки жилисты, загорелы и очень подвижны. Длинные сухие пальцы постоянно в движении, все что-то рассказывают или о чем-то переспрашивают, может быть недоумевают. Глядя на них, можно без ошибки определить, чем заняты мысли старика.
Но главное в нем не руки, а взгляд, — не глаза, веселые, старческие, а именно взгляд, который время от времени как бы поднимает старика с кресла во весь грозный (вопреки действительности) рост и представляет его во всем раскрытом величии.
Это взгляд полководца. Воропаев поймал себя на нелепой мысли, что несколько раз он чуть не встал навытяжку под изучающим стариковским взглядом.
Выключив громкоговоритель, Широкогоров с юношеской живостью обратился вдруг к Воропаеву:
— Так как же это, милейший полковник?.. Нет, нет, вы уж помолчите… Читаем записочку Геннадия Александровича: к вам-де выехал знаменитый лектор, прямо с фронта, эксплоатируйте… Ну, нас не упрашивать — проводим подготовительную работу, уведомляем аудиторию, — а он, оказывается… да не машите вы на меня руками, простудите еще… а он спит, спокойно спит!
— Я так устал, продрог и — говорю вам честно, — так был увлечен вашим докладом…
— Никакие объяснения не помогут, дорогой полковник, хотя я вам абсолютно верю: меня самого в новых местах всегда одолевает непреодолимая сонливость… Вы можете искупить вашу вину одним — закусите, выпейте вина, становитесь у карты фронтов, и рассказывайте все, что вашей душе угодно.
Отказываться было нелепо.
— Вы нас, грешных, прежде всего о Будапеште просветите, полковник.
Так началось знакомство Воропаева со знаменитым Широкогоровым.
Наскоро закусив принесенной Чумандриным рисовой кашей без масла и выпив залпом стакан превосходного рислинга, Воропаев почувствовал себя в форме. Что-то очень фронтовое намечалось этим вечером, и с огромным воодушевлением уцепился он за эти приятные черты своего неясного будущего.
В ходе сражения за Дунай Воропаев разбирался отлично и мог проявить себя сейчас не только превосходным докладчиком, но и просто весьма осведомленным, почти очевидцем, почти участником.
Сражение за Дунай, ведомое войсками 2-го и 3-го Украинских фронтов, в глазах Воропаева принадлежало к одним из самых сложно-маневренных и кровопролитных. Наступательные операции были здесь осложнены угрожающими обходами и окружениями, борьба шла за Дунай; лихие переправы и еще более героические отходы за речные преграды сопровождались паузами неожиданных оборонительных боев, выраставших в осады, — и все это в ускоряющихся темпах, в возрастающих масштабах, в беспримерной и тоже все растущей стойкости людей. Это было в одно и то же время горно-речное и степно-лесное сражение, где могли пригодиться и конники, и десантники, и парашютисты, и саперы-диверсанты, где подвергалось жесточайшей закалке воинское умение солдата, потому что нужно было одновременно наступать и обороняться, двигаться и зарываться в землю, находиться в окружении и чувствовать себя окружающими, падать ранеными и все же неумолимо подвигаться вперед, на запад.
Где-то в коридоре часы пробили одиннадцать.
Горячась, Воропаев быстро вошел в темп рассказа. Война ожила перед его глазами. Покончив с венгерским театром войны, он перешел на чехословацкий, рассказал о личных впечатлениях от Румынии и вскользь коснулся событий в Афинах (как раз на-днях было объявлено о введении в Афинах осадного положения). Он вспомнил утро 31 августа, когда, стоя на броне танка, он влетел в Бухарест. Голова его кружилась от счастья. Румынки с черносливовыми глазами карабкались на танк, чтобы расцеловать сидящих на броне. Лицо его было в губной помаде, как в ссадинах. Если бы его ранили в тот день, он наверняка не почувствовал бы боли.
— … Но величественнее, священнее, неповторимее был день шестнадцатого сентября.
— Это что же, погодите?..
— Когда мы входили в Софию…
— Ага, да, да, да… Простите…
Воропаев налил бокал. Рука его вздрагивала. Капля прозрачного вина медленно ползла от пальца к запястью.
— Дай бог вдохновенья тому, кто оставит потомству память об этом дне!
Широкогоров и Чумандрин тоже налили себе.
— Я не мог без волнения читать корреспонденции с фронта, — сказал профессор.
— Да что там волнение! — прервал его Воропаев. — Нет такого слова, чтобы определить точно, что было. Я был Россией, понимаете? Я нес на своих плечах десять веков, разъединявших нас. Мне до сих пор кажется, что мое имя известно всей Софии и что я знаком со всем городом. Честное слово!..
Воропаев говорил, изредка прихлебывая из бокала, — его то и дело наполнял безмолвный Чумандрин, на лице которого играли все оттенки блаженства. И чем больше Воропаев пил, тем больше ему хотелось говорить и тем интереснее и вдохновеннее он говорил.
Широкогоров, теребя свою цыплячью бородку, только подбрасывал ему вопросы, а на долю Чумандрина приходились одни лишь паузы, когда, разливая вино, он успевал вставить:
— Вот так, ей-богу, поговоришь с людьми — и на две головы умней…
Потом, после того как он почти уже совершенно потерял голос, Воропаев кратко, в шутливых тонах рассказал в ответ на трижды повторенный Широкогоровым вопрос, как он очутился у Корытова, о своих мытарствах с домиком и о сыне, которого должен был в скором времени привезти из Москвы, и о том, что он одинок и что теперь уже никогда не будет у него того счастья, которым он владел, сражаясь в рядах армии.