Виталий Закруткин - Сотворение мира
Закончив осмотр, Сарычев присел на стул, охватил руками колени и впервые посмотрел Марине прямо в глаза.
— Итак, милушка, — сказал он, подбирая слова, — болеть вам придется долго, гораздо дольше, чем мне хотелось бы. Огорчаться при этом не следует, мы постараемся вас вылечить, если… если вы будете послушны. Вам надо хорошо питаться, есть побольше жиров, дышать чистым воздухом.
— А что у меня? — спросила Марина, заглядывая Сарычеву в лицо.
— М-мм, — замялся Сарычев, — болезнь ваша имеет мудреное название — метапневмонический бронхит. Я вот взял на исследование мокроту, пусть ваш племянник зайдет ко мне денька через три, мы установим точно.
А через три дня, когда Андрей зашел в больницу, пьяный доктор встретил его в коридоре, затащил в кабинет, притворил дверь и сказал мрачно:
— Юноша, вы знаете, что такое активный туберкулез? Слышали? Оч-чень приятно! Так вот, не хотелось мне вас огорчать, но увы…
Он сжал плечо Андрея, заговорил с жесткой требовательностью:
— Ей, больной, ни в коем случае не говорить этого… и девочке, дочке, тоже не говорить. Вы взрослый юноша, должны понимать, что в жизни позволено и что не позволено.
В глубоком раздумье Сарычев взял руку Андрея в свою, потом отпустил, пожал плечами:
— Спасти ее нельзя, можно только облегчить ее конец.
Выпив спирта и сплюнув за окно, он спросил:
— У нее, у больной, родственники есть?
— Есть, мои отец и мать, — сказал Андрей и добавил, почему-то краснея: — И потом, мой дядя Александр, он живет в Москве.
— Родственникам надо сообщить, чтоб позаботились о судьбе девочки.
— Хорошо, я сегодня же напишу.
С жалостью и страхом вспомнил Андрей глаза Марины и спросил, сдерживая дрожь в голосе:
— А она долго проживет?
— Кто знает, — развел руки Сарычев, — может, месяц, может, два, не больше. Во всяком случае, до осени она не дотянет: уж очень бурно протекает у нее процесс.
Сарычев подтолкнул Андрея к двери:
— Ступайте, скажите ей, что ничего опасного нет и что я буду заходить… — И, придерживая Андрея за рукав, он пробормотал растерянно: — Я вам не говорил, юноша, что она похожа на одну мою знакомую? Говорил? Угу. Ну, ступайте.
С этого дня начались мучения Андрея. Он написал два коротких письма: одно — родным, в Огнищанку, другое — Александру, в Москву. В комнату, где лежала Марина, он входил молча, стараясь ступать потише, и отводил взгляд от ее худеющего прекрасного лица. К Тае Андрей стал относиться с какой-то небывалой, удивившей его самого нежностью и теплотой. Он часто обнимал ее, неловко и смущенно терся щекой о Таины мягкие, как пух одуванчика, волосы и твердил:
— Ничего, Тайка, ты не бойся и не волнуйся, все будет хорошо.
— А чего мне волноваться? — недоумевала Тая.
— Вот я же и говорю: нечего волноваться…
На уроки он приходил молчаливый, задумчивый, на вопросы преподавателей отвечал неохотно, вяло, а больше сидел, подперев кулаком щеку и опустив голову. Многие учителя и ученики расспрашивали Андрея о Марине, допытывались, можно ли проведать ее, но он, помня слова Сарычева, говорил сдержанно:
— Она чувствует себя неважно, ее нельзя беспокоить…
«Вы не знаете, что она умирает, — думал он в отчаянии, — и я не могу сказать вам об этом».
Все же Андрей не выдержал и рассказал о своем горе Еле. Получилось это так: Еля, которая никогда не подходила к Андрею и ни о чем его не расспрашивала, встретила его в темном коридоре и спросила:
— Это правда, что Марина Михайловна тяжело больна?
— Да, правда, — потупился Андрей. — Ей очень плохо.
— Может, мне можно ее навестить?
— Нет, нельзя. К ней никто не ходит.
— Почему?
Забыв о том, что он всегда называл Елю на «вы», Андрей легко притронулся к рукаву ее пальто:
— Пойдем, Еля, я тебе все расскажу. Только поклянись никому не говорить об этом, даже отцу и матери.
Они вышли во двор, остановились у ворот. Мимо школы, по залитой жидкой грязью, пылавшей отсветами солнца дороге двигались телеги, хлюпали копытами кони. По деревянным настилам у заборов носились ребятишки. Забрызганный грязью белый петух, расхаживая по высокому штабелю дров, задирал вверх голову и пронзительно кукарекал.
— Знаешь, Еля, — тихо сказал Андрей, — тетя Марина умирает.
— Что ты? — отшатнулась девочка. — Не обманывай меня!
— Я не обманываю тебя, — глядя в землю, сказал Андрей, — она умирает от туберкулеза и проживет недолго. Так сказал доктор.
Слова о смерти, произнесенные в этот теплый весенний день, когда синее небо словно струило едва заметное мерцание, а солнце пылало, тысячекратно повторяясь в лужах, ужаснули их обоих, и они стояли, не зная, о чем говорить дальше.
— Я пойду, — прошептала Еля. — Я никому не скажу.
Андрей проводил ее взглядом и побрел домой.
Марина полусидела в постели, опираясь на высоко взбитые, положенные под спину подушки. Она не догадывалась о своей близкой смерти, улыбалась чему-то и, слушая Таю, приглушенно, закрывая рот ладонью, покашливала.
— Тетя Настя письмо прислала, — сказала Тая Андрею, — она приедет в воскресенье проведать маму. Мама просит, чтобы мы с тобой согрели воды и хорошо истопили печку, мама хочет голову помыть.
Тая обняла Андрея, прижалась к нему острым плечом.
— Ты наноси воды, Андрюша, а я приготовлю маме белье, поглажу его, чтобы оно было гладкое и теплое.
Махнув юбкой, Тая кинулась к сундуку, достала ворох белья, разложила на столе и защебетала:
— Какую тебе рубашку, мамуся? Розовенькую или голубенькую? В розовенькой будет лучше, правда? Или нет, лучше в голубенькой. Она пойдет к твоим косам, мама. Косы у тебя золотые, красивые… Жалко, что у меня нет таких кос…
Она подхватила тонкую голубую рубашку, сложила ее вчетверо, приложила к груди Марины.
— Ой как хорошо, смотри, Андрюша! — И, любуясь матерью, прикусила кончик языка, сдвинула брови. — Вот бы папа посмотрел на тебя, мамуся! Помнишь, ты рассказывала, как он любил твои косы? Помнишь?
— Помню, — сказала Марина.
— Расскажи еще что-нибудь про себя и про папу, — прильнула к ней Тая.
На лицо Марины легла тень, маленькие пальцы худой руки затеребили край одеяла.
— Иди гуляй, доченька! — вздохнула Марина. — Мы так мало с папой прожили и так давно с ним расстались, что я успела рассказать тебе о нем все…
Андрей заметил, что Марине трудно дышать, подложил ей подушки повыше, оправил одеяло в ногах и сказал Тае:
— Пойдем, пусть тетя Марина отдохнет. Я расскажу тебе про твоего папу.
— Ты о нем знаешь меньше, чем я, — надула губы Тая.
— Почему ж меньше? — сказал Андрей. — Я хорошо помню дядю Максима, а ты его даже не видела.
— Ну и что ж?! — отрезала Тая. — Зато я больше его люблю.
Марина молча улыбнулась.
5В эти самые дни Максим Селищев, запертый в одиночной камере старой тюрьмы штата Теннесси, неподвижно сидел на деревянных нарах, дожидаясь часа, когда надзиратель принесет обед. Окрашенные серой масляной краской стены камеры, как во всех тюрьмах мира, были испещрены надписями на разных языках. В углу, под полом, нудно скреблась крыса. Забранное решеткой квадратное оконце пропускало через покрытые паутиной и пылью стекла скудную полосу света.
На Максиме была арестантская «зебра» — неуклюжий полосатый костюм из грубой мешковины. Щеки его побледнели, ввалились, он оброс темной кудрявой бородой, в ней, так же как и в волосах, резко выделялись белые нити ранней седины.
Всю минувшую осень и зиму Максим вместе с «луковичным батальоном» скитался по многим штатам Америки, каторжным трудом добывая себе кусок хлеба. Составлявшая батальон орава беспаспортных «дроздов», как только где-нибудь находилась работа, неслась туда на рычащих, окутанных гарью автомобилях и в течение нескольких дней убирала все, что требовали подрядчики. Голодные «дрозды» снимали хлопок в Техасе, выращивали шпинат и цветную капусту в Винтер-Гардене, копали свеклу на плантациях Мичигана; они кидались из штата в штат, как гонимые ветром вороны, мерли от дизентерии.
Голландец, прозванный Шатуном, командир полуголого разношерстного батальона, столкнувшись с ловкачами подрядчиками, стал исподволь надувать и грабить своих изнуренных болезнями и голодом «дроздов». Люди проведали об этом в графстве Диммит, на бобовых плантациях, зазвали Шатуна в сарай и мгновенно изрезали его финскими ножами. Когда местный шериф попытался ввязаться в это дело и, нагрянув к «дроздам» с тремя полисменами, стал избивать палкой тщедушного старика Джозефа Тинкхэма, которого за безобидность и доброту все называли папашей, Том Хаббард убил шерифа ударом лопаты по голове. Полисмены удрали на своем «форде». В ту же ночь батальон разбежался.