Виталий Закруткин - Сотворение мира
Разговор с Терпужным оставил на душе у Дмитрия Даниловича неприятный осадок. «Чего я с ним торговался? — с досадой упрекнул он себя. — Не хотел дать ему пшеницу, так бы и сказал, а то начал вести торг, как цыган, пятнадцать пудов за десять потребовал, кружку тыквенных семечек в придачу взял… тьфу!»
Уже давно Дмитрий Данилович начал замечать в себе какую-то неприятную жадность. Жеребилась ли кобыла или телилась корова, отбивался ли от корня яблони молодой отросток, стерегли ли сыновья арбузы на бахче — Дмитрий Данилович ничего не упускал из виду. Он жалел, что корова привела не телочку, а бычка; осторожно выкапывал и пересаживал яблоневую отбойку; часами ходил по бахче, пересчитывал арбузы и дыни и мысленно прикидывал, сколько денег за них можно взять на базаре. За каждый расклеванный воронами арбуз, за каждый сломанный початок кукурузы Дмитрий Данилович ругал сыновей последними словами, а под горячую руку и поколачивал.
Два раза в месяц он ездил в Ржанск на базар, продавал пшеницу, кукурузу, сало, жмыхи. За четыре года жизни в Огнищанке он купил новую бричку с люльками, новую сбрую, два плуга, бороны, веялку, решета, дважды переменил лошадей и коров, приобретая все более породистых и дорогих, и всему этому не было конца. Хозяйство Ставровых росло как на дрожжах, земля из года в год рожала хлеб, скотина и птица плодилась, но мечты и желания Дмитрия Даниловича были беспредельны. Он уже подумывал о косилке, о триере, не прочь был купить по случаю и конную молотилку.
Иногда, принимая в амбулатории больных, Дмитрий Данилович чувствовал, что растущее хозяйство мешает ему, что он стал мало читать, меньше интересовался медицинскими новинками. В такие минуты он спрашивал себя: «На кой черт мне сдалось это хозяйство? Все равно через три-четыре года дети разъедутся, и я окажусь у разбитого корыта». Иногда, досадуя на себя, он решительно говорил: «Нет, надо сдать половину земельной нормы, продать одну лошадь, свиней… все это засасывает, как непролазное болото… Надо оставить себе десятин пять и на этом заканчивать музыку».
Но как только Дмитрий Данилович после приема больных обходил двор, прислушивался к призывному ржанию жеребят, запускал руку в засыпанный чистым зерном закром или вдыхал запах подсыхавшей на ветру соломы, необоримое стремление ехать в поле, на базар, брести по пахоте за сеялкой, чистить скребницей жеребую кобылу, сеять, выращивать, подсчитывать урожай и приплод вновь овладевало им, и он, подвижный, крикливый, бегал по двору, размахивал короткими руками и ругал сыновей: «Опять бороны стоят вверх зубьями! Опять у свиней нет подстилки! Дармоеды! Белоручки! Барчуки!..»
Сейчас, после ухода Терпужного и деда Силыча, Дмитрий Данилович думал о своих посетителях: «Вот двое огнищан родились в одной деревне, трудились на одной земле, а люди они разные. Терпужный, как старая сосна, пускает корни все шире и глубже, все загребает в свое подворье, а дед Колосков совсем другой: ему важно, чтобы установить правду, а в нем эта правда, он и сам не знает».
Подумав это, Дмитрий Данилович вдруг почувствовал, что он, фельдшер Ставров, сын полунищего мужика, тоже стал чем-то похож на Терпужного — то ли хозяйской цепкостью, то ли жадностью, то ли скуповатостью, над которой втихомолку потешались дети.
— Чего ты надулся, как сыч? — Настасья Мартыновна тронула мужа за плечо. — Пора спать, ребята уже давно уснули.
— Дай-ка мне чего-нибудь поесть. — Дмитрий Данилович потянулся.
Лениво пережевывая холодные вареники, он проследил за тем, как жена натужно ворочает тяжелые чугуны с телячьим пойлом, и спросил, отодвинув тарелку:
— Настя! Тебе не надоело все это?
— Что? — не поняла Настасья Мартыновна.
— Корова, свиньи, гуси, индюки — вся эта чертовщина.
Настасья Мартыновна выпрямила спину, глянула удивленно:
— С чего это тебе вздумалось спрашивать?
— Просто так…
— Конечно надоело. Ты бы попробовал хоть один день повозиться на кухне да во дворе. Посмотри, на кого я стала похожа. Так у меня с чугунами и с индюками весь век пройдет…
Дмитрий Данилович виновато вздохнул. В самом деле, когда-то красивая, веселая, Настасья Мартыновна осунулась, похудела, на ее темном от загара лице появились морщины, руки огрубели. А ведь она и не жила еще по-настоящему. Шесть лет он пробыл на войне, а когда вернулся, начался голод и пошла полоса скитаний. Теперь, казалось бы, когда все это было позади, можно бы и пожить по-человечески — так нет, развели хозяйство, залезли в навоз, в каждодневные заботы и за ними не видели просвета.
— Ладно, Настя, — сказал Дмитрий Данилович, тронув жену за локоть, — вернется Андрей, отправим Романа и Федю учиться, а хозяйство начнем помаленечку свертывать. Ни к чему оно нам сейчас…
В этот вечер он принес из амбулатории старый фельдшерский справочник и, шевеля губами, бормотал до полуночи:
— «Магнезиум сульфурикум — три раза в день при запорах… Натриум бикарбоникум — двухпроцентный раствор для промывания желудка… Таннальбинум — кишечное вяжущее…»
Утром же, как всегда, Дмитрий Данилович на заре разбудил сыновей и послал их в амбар веять овес, почистил конюшню, засыпал коням смоченной половы с отрубями, проверил, как заспанная Каля доит корову, полюбовался задиристым индюком и ушел к Терпужному, у которого должны были собраться все огнищанские хозяева — решать вопрос о пастухе и выпасах для скотины. И как только Дмитрий Данилович вышел из ворот, глянул на озаренные солнцем крыши, на белесый парок на холме, вдохнул тяжеловатый, резкий запах оттаявшей мокрой земли, от его вчерашнего настроения не осталось и следа.
Во дворе у Терпужного, на завалинках, уже сидели десятка полтора мужиков. Покуривая махорочные скрутки и сплевывая сквозь зубы, они разговаривали о предстоящем севе, лениво следили, как в долине с голых еще верб вспархивали недавно прилетевшие грачи.
— Давайте начинать, что ли, а то целый день на эту говорильню потратим, — позевывая, сказал Аким Турчак.
— Что ж, начинать так начинать.
— Выходи, Демид, рассказывай!
Старший из братьев Кущиных, Демид, разглаживая темные усы, заговорил излишне громко, как говорят неумелые ораторы:
— Так вот, граждане! Все года пастухом у нас был дед Колосок Иван Силыч, человек вам известный. Ничего плохого мы про него сказать не можем, потому что он еще у барина за пастуха ходил лет, должно быть, сорок и эту квалификацию знает. За каждую голову скота мы вышеуказанному Силычу по осени выплачивали по пять пудов пшеницы, и никто на него не жалился. Теперь же кое-кто из граждан — Шелюгин Тимофей Леонтьич, Турчак Аким, Терпужные оба, Антон и Павел, а также гражданин Тютин Капитон Евсеич — не желают наймать пастуха и вносят предложение пасти скот всей деревней поочередно, или же, сказать, сегодня чтоб пастух был с одного двора, а завтра с другого…
— Правильно! — подтвердил Турчак. — А то чего же получается? У меня дома сидят два дармоеда, а я за корову да за телку должен десять пудов пшеницы выложить.
— Какое, граждане, будет предложение по пастуху? — спросил Демид.
— Дай-ка я скажу. — Дед Силыч поднял руку.
Он привстал с завалинки, снял шапку:
— Не слухайте вы этих крикунов, иначе загубите скотину! Я не набиваюсь до вас в пастухи, можете другого взять, скажу только, что без пастуха никак невозможно. Тут ведь надо знать, когда худобу пасти, когда ей отдых дать, напоить. Надо, голубы мои, в травах понятие иметь, чтобы не потравить скотину чемерицей, беленой, чистотелом, чтоб не спортить молоко полынком или же сурепкой… Разве ж ваши ребятишки управят стадо как положено? Они вам выгонят коров на росу, а коровы вздуются или телята изойдут поносом.
— Чего там говорить! — перебил Дмитрий Данилович. — Старик прав, нечего тут мудрить, надо его оставлять пастухом.
Аким Турчак забрызгал слюной:
— Ну и наймай его для себя, а мы сами желаем пасти худобу, так что ты нами не командуй.
— Сядь, Аким, не скачи! — поморщился Николай Комлев. — Никто тут не командует, как народ решит, так и будет. Я, к примеру сказать, тоже стою за то, чтоб Иван Силыч остался пастухом.
— Правильно — нехай остается!
— На черта он нужен!
— Гребет, старый чертяка, по пять пудов с головы!
— Паси сам, дуроляп, ежели тебе несручно!
Долго пререкались мужики, но все же сторонники деда Силыча одолели. Братья Терпужные и Аким Турчак остались в одиночестве. Антон Агапович Терпужный попробовал уговорить Силыча сбавить цену до трех пудов с головы, но обиженный дед уперся, хватил шапкой о завалинку, закричал:
— Хапуга! Говорить с тобой не желаю! Походил бы под дождем, на ветру да по жаре, небось и пяти пудов не схотел бы, сквалыга! Одно знаешь — в закром себе сыпать, а с людей готов сорочку содрать!