Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Белое полное лицо Тамары Константиновны, как всегда, величественно, взгляд строгий, но неуловимо в уголках губ, в глубине зрачков таится тревога и страх передо мной. Для нее действительно этот поток отметок, хлынувший по моей вине на страницы классного журнала, необъясним, противоречит здравому смыслу. До поры до времени я не открывал своих секретов, боялся вмешательства, лишнего шума, ненужных сомнений со стороны хотя бы той же Тамары Константиновны. Теперь прятаться незачем, нужно сказать. И я ответил:
— Все дело в том, Тамара Константиновна, что я теперь свои уроки веду несколько иначе. Если хотите, мы можем сейчас сесть, и я подробно вам изложу все.
— Вот как! — Под глазами на белых щеках Тамары Константиновны проступили вишневые пятна. — Разрешите спросить, почему вы заранее не поставили меня в известность? Почему заведующая учебной частью должна сама догадываться, что вы там творите на уроках?
— Для того чтобы поставить вас в известность, я сам должен твердо верить, что у меня получается. Даже теперь полной уверенности нет в успехе, но тем не менее я готов рассказать.
Василий Тихонович стоял в стороне и с тем же любопытством, с тем же загадочным блеском под ресницами, с каким он наблюдал за Леней Бабиным и Верочкой Капустиной, глядел сейчас на Тамару Константиновну.
— Нет, вы понимаете, что это такое? Это партизанщина! Что получится, если каждый педагог станет действовать, как ему заблагорассудится! Вы обязаны рассказать мне свои замыслы, еще не приступая к их осуществлению.
— А если б вам мои замыслы не понравились?
— Если б мне не понравились, то я, как лицо в какой-то мере отвечающее за школу, имею право потребовать от вас такого преподавания, какое нужно.
Василий Тихонович подал свой голос:
— Тамара Константиновна, а вы не допускаете такой мысли, что сами можете ошибиться насчет интересов школы?
— Василий Тихонович! — вскинула подбородок Тамара Константиновна. — Мне кажется, Бирюков сам за себя может ответить. Если я помешала вашим разговорам, то могу удалиться, и вы продолжайте свою беседу. Только без папирос. Если же вы кончили свои обсуждения, то я бы попросила об одолжении, Василий Тихонович, оставить нас вдвоем.
— Да, мы уже переговорили. Я ухожу. Но прежде должен сказать: понравится или нет вам мое мнение, Бирюков добивается того, что должно преобразить всю школу. Имейте это в виду. До свидания, не буду вам мешать.
Василий Тихонович бросил на меня выразительный взгляд, словно говоря: «Разве я был не прав? Вот оно, начало». Мягко ступая, прошел к двери, бесшумно прикрыл ее за собой. Тамара Константиновна и я остались с глазу на глаз.
— Андрей Васильевич, — торжественным и властным тоном начала она, — я не противник нового, но я не могу допускать хаоса в работе. Я уже давно замечаю в вас желание уйти из-под моего контроля. В прошлом году вы занимались какими-то экспериментами, в этом году у вас новые фокусы. Ответьте сами, как мне относиться к вам: молчать, не замечать, глядеть сквозь пальцы? Тогда зачем же меня назначили заведующей учебной частью?
— Вот я и собираюсь поговорить с вами как с завучем. Хочу не только рассказать, но даже просить у вас помощи.
— Какой помощи?
— В первую очередь — выслушать и понять. Во вторую — если найдете полезным, привлечь к этому делу других учителей. Тут мне без вашей помощи не обойтись.
— Выслушать? Я готова. Но имейте в виду, я не считаю, что наша школа находится в таком уж бедственном положении, чтобы требовалось ее спасать какими-то срочными нововведениями. Впрочем, я сажусь, рассказывайте.
Она села, поджала губы, выставила вперед подбородок. Ее вид не очень-то располагал к душевной беседе. Но я сел напротив и стал рассказывать…
Я рассказывал, а величественное выражение на лице Тамары Константиновны сменялось растерянностью, холодные, выпуклые, со стеклянным блеском глаза бегали беспокойно, беспомощно, белые руки нервно били пальцами по столу. Эта женщина была в свое время добросовестной учительницей истории. За свою исполнительность она и была выдвинута Степаном Артемовичем заведующей учебной частью. Она с энергией и перенятой от директора властностью выполняла поручения, не вдумываясь в них, свято веря в правоту каждого слова, каждого приказа Степана Артемовича. Нужно — выполнено. В этом был весь нехитрый кодекс ее жизни — и работать просто, и сама жизнь ясна. И вдруг эти простота и ясность рушатся. Надо, оказывается, что-то искать, нужно подвергать сомнениям то, чему она безоговорочно верила. Сначала какой-то Бирюков. Попробуй-ка проверь, укажи, прочитай наставление, когда в его замыслах черт ногу сломит. Потом по его примеру начнут мудрить и другие учителя. Как работать? Чем поддерживать авторитет?..
Тамара Константиновна слушала и нетерпеливо стучала ногтями по столу.
— Так, — сказала она. — Вы не согласны, Андрей Васильевич, с тем порядком, какой установлен в нашей школе? Прекрасно! Никто вас не держит. Ищите более подходящий к вашей беспокойной натуре объект. Вносить сумятицу в работу не дадим!
— Тамара Константиновна! Вы же знаете мои дела только по тому рассказу, какой я вам бегло изложил в течение пятнадцати минут. Вы не побывали на уроках, не проверили, не вникли, не вдумались, и все-таки готовы уже гнать меня из школы. Чем вызвано такое недоброжелательство? За то, что у меня по некоторым вопросам не сходятся взгляды с вами, с работы не снимают.
Тамара Константиновна поднялась, рослая, широкая, вновь обретшая свою величавую осанку. Глядя мимо меня, как обычно умел глядеть Степан Артемович, она произнесла:
— Вы правы. Но я и не думала предпринимать что-либо без проверки. Мы вглядимся, мы вникнем. Я завтра же побываю у вас на уроках.
— Хорошо. Но я хочу, чтоб в проверке участвовали и другие учителя. Назначьте комиссию.
— Предоставьте нам самим решить все организационные вопросы. — Тамара Константиновна кивнула подбородком. — До завтра… Соберите, пожалуйста, свои окурки, когда будете уходить.
С прежней бережной важностью, обходя углы парт, она вынесла из класса свое тело, облаченное в просторную кофту.
Я же, провожая ее взглядом, думал: «Будет ли война продолжительной — не знаю. Но началась она, сверх всякого ожидания, быстро — в этом Василий Тихонович оказался прямо-таки прозорливцем…»
5Я вышел из школы. Ранний зимний вечер был тих и морозен. За крышами села тлел жиденький закат. Пухлые, массивные, девственно чистые сугробы придавили ветхие загарьевские заборчики. За заборчиками — снежное кружево, все деревья в снегу, каждая, самая мельчайшая, веточка изнемогает от снежной ноши. На старой примелькавшейся ели, что стоит при дороге, — многопудовый снежный тулуп; тяжело ей, но крепится, держит. Снег выпирает с крыш козырьками, в снежной шапке каждый телеграфный столб, каждый колышек у заборов — снег, снег, снег… Изобилие снега, давнего, заматерелого. Я словно проснулся в эту минуту. Были оттепели, были метели, я надевал на валенки калоши, поднимая воротник от резкого ветра, жил и не замечал, как идет время.
Идет время — вечера за письменным столом в облаках табачного дыма, вороха исписанной бумаги, уроки, короткий путь из школы домой, когда голова занята опять мыслями о тех же уроках, о карточках-вопросниках, когда не замечаешь ни размытых зимних закатов над крышами, ни изобилия снега, ни оттепелей, ни морозов.
Гаснет сейчас вылинявший, холодный закат. Кончается еще один день, чтобы уступить место другому. И завтра пойдет то же самое: опять заваленный бумагами узкий стол, растущая куча окурков в пепельнице, опять расчеты, планировка, уроки, к этому прибавятся еще столкновения с Тамарой Константиновной, со Степаном Артемовичем, новые разговоры с Василием Тихоновичем; быть может, поближе сойдусь с какими-то учителями, передам им свои сомнения и надежды.
Идет время. Я давно уже не снимал со стены ружье, давно не выходил в лес, даже в кино нет времени выбраться, даже не заглядываю больше к Олегу Владимировичу, чтоб сыграть партию в шахматы. Я как-то забыл о самом себе, забыл, что существуют простые житейские радости, что иногда можно, не растравляя себя заботами, глядеть на мерцающий под луной снег, что есть застольные дружеские беседы, сумбурные, бесцельные, подогретые, быть может, стопкой водки, заставляющей распахивать душу наизнанку, есть музыка, есть книги, не педагогические, толкующие о проблемах школьного обучения, а просто повествующие о чужих страстях, чужих радостях, о красоте и многообразии жизни.
Я такой же человек, как и все, у меня не десять жизней, а одна. Я иногда должен подумать и о себе, о том, чтоб моя жизнь была приятна и разнообразна.
Книги, кино, музыка, живопись много говорят об одной из самых прекрасных сторон в человеческой жизни — о любви. Любил ли я? Любили ли меня? Если оглянуться назад, если спросить себя: богата ли моя жизнь любовью к женщине?..