Евгений Белянкин - Генерал коммуны ; Садыя
Душа Сережи негодовала. Как несправедливо…
А тут еще одна новость потрясла его. Открылось такое… Как-то в институтском буфете он услышал за спиной разговор. Говорили двое, Сережа никак не мог угадать по голосу, кто это. Он стоял, боясь тронуться с места.
— Дыменту понравится сатана — лучше ясного сокола, — говорил первый грубо, басом. — Мерзкая личность. Был у нас симпатичный инженер. Молодой петушок, но талантливый, Канторович. Богатый мыслями. Так он его — начальником отдела, а затем оказался соавтором самой лучшей его работы. А через некоторое время парня с позором с работы сняли. Жаль. Дело дали не по силам, еще не окреп; а тут еще и обиженные постарались: немало было опытных претендентов. Вот и сколупнули со смехом. Коллектив по недоразумению всей силой обрушился: выскочка! А Дымент — в стороне, руки умыл. Давно нет паренька, а Дымент вдруг стал единственным автором той работы. С тех пор у меня на него руки чешутся. После Канторовича еще одна жертва — Петровский. Тоже способный. Сам сбежал, а расчеты к своей работе Дыменту оставил… Как инженер он неплохой, а капитал у него чужой.
— Ну, знаешь, — отпарировал собеседник, — все это твои умозаключения. А доказать ты не докажешь. Если и было — Дымент умеет обставлять дела, его голыми руками не возьмешь. А еще не возьмешь потому, что он сам специалист крупный. А крупным — вера. Я сам был в аспирантуре, работал на одного такого же. Докажи, что мой руководитель обирает меня, смехота; спасибо, дал защитить, и то славно…
— Нет, время придет…
— Придет… А Дымент жил и будет жить. Для него все это естественно.
— Что же?
— Здесь надо что-то другое.
Сережа слушал удаляющийся басистый, рокочущий голос, боясь повернуться.
«Кто у него очередная жертва? — думал он. — Я жертва. Я сам отнес Дыменту свою рукопись. Я сам дал ему возможность влезть в мое сердце, в мою душу… А потом меня вытряхнут, забудут: был, мол, такой «выскочка», с треском провалился. И будет у него новый справочник по сооружениям связи на предприятиях…»
Сережа резко бросил буфетчице деньги. И, не дожидаясь сдачи, пошел из буфета. «Эх ты, холоп…»
Буфетчица недоуменно пожала плечами.
В этот вечер он нечаянно столкнулся на улице с Валеевым.
— Вот видишь, с дочкой гуляю, — с улыбкой заметил секретарь партбюро. — Растет не по дням, а по часам. Еще недавно на руках таскал, теперь на руки ни в какую — ножками хочет… Софа. Вот так. Когда у тебя будет такая же?
Софа была похожа на отца. Такая же яркая, черномазая. Переваливаясь, пухленькая, румяная Софа старалась то и дело улизнуть от него. А тот ворчал, грозил пальцем:
— Я тебе… под машину угодишь. — И снова бросал едкий насмешливый вопрос Балашову: —Ну, когда? Пора, друг, пора. А то когда воспитывать-то? Годики-то идут… и бегут без задержки.
Сережа утвердительно кивал головой:
— Женюсь. Год-два, и женюсь!
Валеев пригласил выпить по кружке пива. Подошли к киоску. Пеной бежало пиво через край кружки. Сережа ощущал горечь. Валеев тянул с удовольствием, сверкая черными глазами. Софа тоже просила пива. Но отец отрицательно покачал головой:
— Ишь ты, пончик. Она у меня, как пончик, надутая, краснощекая.
Софа хныкала.
Валеев взял ее на руки и вынул конфетку — вот твое. Потом достал носовой платок и стал вытирать ее лицо:
— Расхныкалась, разве можно большой девочке? Дядя смеется, стыдно за тебя… Ну? — Неожиданно он спросил Балашова: — Слушай, что тебя связывает с Дыментом?
— Соавторство, — зло бросил Сережа, — да-да, соавторство.
— Да ты не колись…
Валеев помолчал.
— Что, как рак, назад пятишься? — И вдруг так же зло бросил: — Но мы тебя не отдадим ему! Понял?
46
Тюлька лежал на спине, смотрел в небо, на мерцание звезд, на их перемигивание, весь ушедший в собственные мечтания и думы. На новое место перебазировали вышку. Бригада решила дать еще одну скважину на старом оборудовании — экономия подходящая. Тюлька дежурил. Часам к десяти обещал приехать из города Андрей Петров. Он что-то задерживался, и это даже радовало Тюльку. Хотелось продолжать мечтательный сон… видеть ее лицо… глаза. Чистые и голубые, как при луне снег. Бескорыстные и большие. От них он не мог оторваться, потому что в них было столько света, столько необходимого ему счастья. И по первому зову этих больших и лучезарных глаз он готов пойти на край света.
Он слушал ее голос, с трепетом улавливал каждую интонацию, потому что голос был нежный, женский и родной. Она говорила, он слушал, слушал.
Еще в первый тот день, в дождевую крутень, идя по озябшей от весеннего холода улице, он думал, что вот и измята чья-то невинность, и что в этом виноват он, Тюлька, и ему не тяжело и не радостно: измята, ну и пусть; его собачья жизнь тоже кем-то измята и исковеркана, и какое ему дело до того, кто его исковеркал, и до тех, кого он измял…
А потом он стал сожалеть о том, что сделал; увидел, что на следующий день не может сделать так, как в первый, и что в больших ее лучистых глазах, и в доверчивой груди, к которой он прижимал свою голову, ощущая, как тревожно бьется ее сердце и его собственное, и во всем ее облике и душе он нашел забвение… Как хочется быть любимым, как хочется дышать так же свободно и легко, как другие!.. Вся его истасканная жизнь искала бескорыстной и преданной любви, и он вдруг понял, что нашел то, что искал, отчаявшийся найти, и что люди, которым он делал зло, поверили ему… Люди! Простодушные люди! Андрей Петров, Галимов, Марья и Садыя — это они оставили его с собой; это она, Марья, поверила, как и Андрей Петров, в его честность и порядочность. О люди! Вы так встряхнули душу, так растревожили… Он раньше легко мог обходиться без вас, а теперь уж не мог. Не мог, потому что познал настоящую дружбу, потому что Марья…
Тюлька вздрогнул, ему показалось, что кто-то потревожил его мучительную исповедь. Он быстро встал и вышел за дощатый щит — никого, тишина. Показалось, видно. Разве он кого-то боится? И разве он может чего-то бояться, когда рядом в душе она, Марья.
Он снова прошел за загородку и лег. Звезды как будто стали бледнее. Тяжелый, насыщенный ароматом трав воздух давил грудь. Небо синело. Закинув за голову руки, он стал искать свою счастливую звезду.
«Жениться…» — «Я люблю тебя чистой душой и хочу быть любимой!..» Он словно слышал ее слова. «И я хочу, и я… хочу, чтоб та, первая ночь была второй и третьей… и бесконечной ночью…»
Она должна быть с ним…
«Жениться…»
От этого мучительно и сладостно ныла грудь. Вот она, жена, самовар, обязательно самовар, как в детстве; он помнил, как мать приносила самовар и ставила на стол и как отец ласково гладил ее по плечу — красивый, большой и недосягаемый отец… Но детство кончилось, когда он был совсем малыш. И помнил он только это — самовар; и что других семейных радостей не запомнил — не его беда, так как никто никогда и нигде семейных ворот перед ним не открывал, — жил с подобными себе, без конуры, как бездомная собака.
Но как он мог жениться, если нельзя вычеркнуть свое прошлое? И она только недавно перестала бояться его. Как он войдет в их семью? И примут ли Котельниковы?
От страха ее глаза закрываются слезой, когда она пытается спросить себя об этом. Она его любит и боится, боится признаться всем, что ее любимый — это он, он… И он боится сказать, что он Тюлька, бывший вор, может страстно и бескорыстно любить.
Но день настанет, и они скажут, он и она скажут, и все узнают правду.
«На буровой люди…»
Тюлька приподнимается на локте и сразу узнает: Ветрогон и тот, другой, и еще… пришли, чтоб кровью отплатить за его новую жизнь, за счастье, которое он обрел.
«Да, я люблю тебя, Миша… — Грудной и грустный голос Марьи, он шел откуда-то издалека… — И хочу взаимности… Иногда мне кажется, что ты гнусный, хочешь меня унизить…» Даже в эту минуту Марья была рядом, всегда с ним — родная, тихая и грустная Марья; она жила в его душе, и если бы она сейчас знала, какой он, Тюлька, на что он способен ради нее, друзей…
Тюлька медленно, бледнея, поднялся;
— Кончать?
— Зачем? — В волчьих глазах Ветрогону не скрыть намерения; на всех дорогах его стоял Тюлька; он, Тюлька, и в жизни был счастливее. Все время, пока жил Ветрогон, его мучила зависть к этому маленькому, жилистому и веснушчатому парню; в Тюльке был человек, душа, его любил Жига; а он был только Ветрогон, безжалостный и жестокий, обреченный на пресмыкание вассал. Теперь он сам главарь, сам… да, да, сам.
— …Зачем? Ты выполнишь? — обращается он к Тюльке, делая спокойный вид.
«Я не знала тебя, радость, счастье мое… я не знаю, как сказать моим, и, может быть, никогда не скажу. Может быть, нам уехать туда, где тебя и меня не знают. Там тоже живут…»
— Нет.
— Нет?
«У меня под сердцем бьется… ей-богу, пощупай, вот здесь бьется».