Иван Кудинов - Переворот
— Вам надо лечь. И немедленно. Третьяк обиженно отвернулся:
— А что это вы раскомандовались?
— Малярия у вас, товарищ комиссар. Вам надо лечь.
— А если не лягу?
— Тогда я вынужден буду пойти на крайние меры…
— Это что еще за меры такие крайние?
— Попрошу товарища Огородникова и товарища Акимова уложить вас силой, если слово фельдшера для вас ничего не значит.
— Силой меня не так просто… — буркнул Третьяк поеживаясь. — Ладно, пусть будет по-вашему, — тут же и согласился. — Меня и в самом деле что-то трясет.
В тот же день Третьяка перевезли в один из монастырских домов и поместили в небольшой чистенькой келье. Игуменья Серафима сама об этом позаботилась, сказав, что здесь ему будет лучше и выздоровеет он скорее. Его укрыли двумя одеялами, но он никак не мог согреться. Дрожь колотила, корежила тело. Потом унялась постепенно, и к вечеру поднялся жар…
Только на третий день Третьяк пришел в себя. Открыл глаза, обвел комнату не прояснившимся еще, мутным взглядом, пытаясь понять, где он и что с ним, увидел рядом сидевшую женщину, лицо которой тоже было неясно, точно в тумане, белый платок на голове сливался с белизною щек… Третьяк догадался: он болен, должно быть, а рядом сестра-сиделка…
— Вы кто? — И вдруг увидел, что женщина совсем еще молода, почти девочка и до того похожа на его родную сестру Соню, до того похожа, что в какой-то миг ему показалось, что это и есть сестра. — Соня? — спросил он, едва шевеля спекшимися губами, не слыша собственного голоса. Женщина вздрогнула и посмотрела на него удивленно и чуть растерянно. Он понял свою ошибку, притих. И долго потом ни о чем не спрашивал, а только следил за каждым ее движением и жестом, ловил взгляд и чувствовал — когда она рядом и смотрит на него, ему как-то теплее, уютнее и легче. Иногда она вставала и бесшумно выходила, неслышно прикрывая за собой дверь. И тогда он долго и неотрывно смотрел на эту дверь, испытывая непонятное и тревожное беспокойство: а вдруг она больше не вернется? Но она возвращалась, держа в руке чашку с водой. Разворачивала бумажный пакетик и высыпала ему на язык мучнисто-белый и обжигающе горький порошок. Он догадывался: хина. Сестра, все такая же молчаливая и строгая, поила его из маленькой фаянсовой чашки, питье казалось густым и теплым…
— Каким это зельем вы меня опаиваете? — устало и затаенно улыбнулся Третьяк. Она подняла на него большие синие глаза:
— Это бадановый настой.
Потом он уснул — крепко и без сновидений. А когда проснулся, ощутил необычную легкость, нигде и ничто не болело, даже горечь во рту исчезла. «Здоров», — радостно отозвалось в нем. Он попытался приподняться, и в тот же миг, чуть повернув голову, увидел сидевшую подле кровати, на табуретке, сестру, в белом платочке, со сложенными на коленях маленькими ладонями; у него шевельнулось в душе нежное и благодарное чувство к ней.
— Ты, наверное, устала? Постоянно около меня…
— Нет, нет, я уже отдохнула, — поспешно она возразила. — А вам еще нельзя вставать. Доктор не велел.
— Ах, этот доктор… — вздохнул Третьяк и помолчал. — Скажи, а как тебя зовут?
Она посмотрела на него, как бы испугавшись чего-то, и тихо ответила:
— Мавра.
Что-то знакомое послышалось в этом имени: «Мавра… Неужто это та самая Мавра? — удивленно подумал Третьяк. И вспомнил слова игуменьи: «А над сестрой Маврой надругались и те, и другие…» Так вот она какая, Мавра! — растерялся Третьяк. — Она же совсем еще дитя. Как же они могли ее тронуть? И как сумела она все это перенести? — смотрел на нее с горестным сочувствием. Хотелось как-то поддержать ее, помочь — но чем он мог ей помочь?
— Спасибо тебе, Мавра! — сказал Третьяк. — За все, что ты сделала для меня. — И, улыбнувшись, добавил: — А ведь ты и вправду похожа на мою сестру… — Потом долго молчал, и она молча сидела около него. — Скажи, Мавра, а давно ты здесь… при монастыре?
— Девятый год.
— Девятый? — удивился он. — Сколько же тебе лет?
— Восемнадцать… исполнится на покров.
— Выходит, полжизни своей ты здесь… И что же ты… так всегда здесь и жила? И не училась?
— Почему не училась? Окончила монастырское училище.
— Вон как, у вас училище есть? Понятно. А теперь… Вас больше ста человек, чем же вы занимаетесь? — поинтересовался.
— Работы много. Кто исполняет клиросное послушание, кто состоит при выделке свеч, а кто шьет, прядет, за скотом ухаживает, за пчелами…
— У вас и пасека есть?
— Все у нас есть, — как бы с вызовом ответила она. — Если б не эта смута… — живи да радуйся… А теперь вот все перевернулось. Люди веру теряют, друг друга топчут и убивают…
— Не все, Мавра, потеряли веру. Многие, очень многие несут свою веру в душе, борются за нее…
Мавра внимательно посмотрела на него:
— И вы тоже… верите?
— Верю, — сказал Третьяк. — Только верю я не в бога, а в человека.
Она с сомнением покачала головой:
— Люди злые, жестокие… они друг друга никогда не поймут. Вот господь и наказывает их за неверие…
— Но где же тогда великодушие и сила бога, если он не хочет помочь людям наладить жизнь?
— Не надо так, — вздохнула и попросила Мавра. — Грешно так думать, а не только говорить.
— Хорошо, — согласился Третьяк, — не будем об этом. — Однако немного погодя спросил: — А тебе, Мавра, никогда не хотелось уехать отсюда?
— Здесь мой дом, обитель моя… Куда мне ехать?
— Но это же добровольное заточение.
— Тело человеческое бренно, а душа вечна.
— Ах, Мавра, Мавра, откуда в тебе такая покорность? Откуда? Бросай все, пойдем с нами, — предложил вдруг. — Добрая ты, и руки у тебя вон какие добрые… В лазарете будешь работать. Пойдем к людям.
— Нет, — печально покачала она головой. — Ничего, кроме зла и обмана, в миру нет.
— Вот против этого мы и боремся… Пойдем.
— Нет, Иван Яковлевич, об этом и думать грешно.
— Что же ты будешь делать?
— Дел у нас много… Матушка игуменья сказала, что к рождеству меня облачат в рясофор.
— А сейчас ты кто… по вашим монастырским уставам?
— Послушница.
— Послушница… — задумчиво повторил Третьяк, с жалостью и состраданием глядя на нее и в то же время чувствуя бессилие свое перед ее фанатически твердой верой. — А мне, Мавра, хочется, чтобы свободной ты стала и счастье свое нашла не в затворничестве, а в жизни, среди людей… Понимаешь? Нельзя быть послушницей всю жизнь. Нельзя! Прости меня за этот разговор, но я добра тебе желаю. По тому что — в тебе добро вижу.
Мавра слушала, опустив глаза, будто отгородившись глухой стеной. И слова его — как горох об эту стену…
Днем зашел Бергман. Осмотрел Третьяка, выслушал и простукал тщательно:
— О, да вы уже молодцом смотритесь!
— Вашими стараниями, — польстил ему Третьяк. И на Мавру поглядел ласково. — И сестра у меня вон какая добрая и внимательная… Так что завтра надеюсь быть не только на ногах, но и на коне.
— Спешить не надо, — сказал фельдшер. — Дня три еще полежите.
— Нет, нет, товарищ Бергман, надо спешить.
И как ни пытались убедить его сначала фельдшер, а потом и Огородников с Акимовым, но ничего не вышло — Третьяк был тверд:
— Все! Належался. Хватит! Доложи-ка лучше обстановку, товарищ комполка.
— Обстановка, Иван Яковлевич, прежняя, — ответил Огородников.
— Будем выступать на Черный Ануй, или у вас другие планы за это время родились?
— Других планов у нас нет. Надо выступать. Только вот одна закавыка: слишком мало боезапасов. Четыре патрона на винтовку… Много с этим не навоюешь.
— И что же вы предлагаете? — спросил. Третьяк. — Сидеть и ждать? Так под лежачий камень, как известно, вода не течет. Будем добывать боезапасы в походе.
Утром семнадцатого сентября полк снялся со своего бивуака, в ущелье Загрехи, и двинулся на Лбу. Остался позади монастырский двор, блеснув напоследок соборными куполами. И Третьяку отчего-то стало грустно. Словно оставил он там, за бревенчатой стеной, потерял что-то дорогое и невосполнимое. «Мавра, — мелькнуло в памяти печальное и строгое лицо молоденькой послушницы, находившейся подле него несколько дней неотлучно. — Как она, что с ней будет?»
Обидно было Третьяку, что не сумел он убедить Мавру оставить свое затворничество и уйти к людям, среди людей искать свою судьбу, дорогу свою…
Ах, как это непросто, оказывается, найти свою дорогу!..
Полк двигался медленно, со всеми предосторожностями, и к вечеру достиг заимки, от которой оставалось до Абы верст пять. Однако решили переночевать здесь. Расставили посты, дорогу со стороны Абы — единственный удобный подход к заимке блокировал конный разъезд…
Третьяк не сомкнул глаз в эту ночь. Тревожно было. Густой туман висел над горами, звезд не было видно. И знобило его опять, пальто совсем не грело, да и болезнь, как видно, не отпустила еще окончательно. Третьяк держался изо всех сил, преодолевая слабость и недомогание. Утешал себя: «Ничего, окрепну в дороге».