Пётр Вершигора - Дом родной
— Постараюсь, Фэдот Даныловыч, — по-украински, нажимая на «ы», сказал Зуев.
— Ну, спасибо, — резко обрывая разговор, Швыдченко хлопнул майора по плечу, повернул его к двери и уже в спину крикнул: — Побольше работай, поменьше сомневайся, товарищ. Делай людям добро.
Уже взявшись за ручку двери, Зуев внезапно остановился и, повернувшись снова, с изумлением посмотрел на секретаря. Он вдруг подумал, что после школьных лет, после активной работы в комсомоле никто еще не говорил ему этих трех простых слов. Они прозвучали в устах партизанского комиссара как выстрел. Зуев так ничего и не сказал, только долго смотрел на Швыдченку, который перебирал на полочке тома с закладками из обойной бумаги.
Разговор этот произвел, на него огромное впечатление, еще большее, чем беседа с Пимониным. Семена, посеянные честными, искренними словами двух настоящих коммунистов — старого чекиста и хитроватого, но умного партизана, нашли в его душе благодатную, хорошо подготовленную почву. С самого детства была она вспахана мудрым дедушкой Зуем, активисткой — женотдельской заводилой, его горячо любимой маманькой; и друзья — пионеры, а потом и комсомольцы — все вместе развили они в его пытливой натуре повышенную общественную отзывчивость.
Позже, став зрелым человеком, Зуев не раз вспоминал добрым словом закаленных партийцев Швыдченку и Пимонина. Они вовремя встретились ему на распутье. Ведь факты послевоенной жизни, как ему казалось, не во всем сходились с его теоретическими знаниями, в которых он вырывался вперед и которые просто шлифовали его разум. А эти люди дали ему самый мощный инструмент познания — партийность. Не словесную, голую теорию, а чувства и мысли, воплощенные в деяния и призывающие к деянию.
Зуев не пошел домой, он еще долго бродил по темным, улицам, то убыстряя, то замедляя шаг.
«Делаю ли я добро? — спрашивал себя Зуев. — Вроде делаю. Какое? Во имя чего? Может, это добро до сих пор творилось в угоду своей собственной… чувствительности, что ли, или честолюбию? Добро эгоистическое и маленькое, которое хуже самого откровенного зла? Вот этот — Шумейко. Он не делает добра и не хвалится этим. Да и должность у него не очень добрая. И не в этом суть. А вредная его суть в том, что он в каждом подозревает то саботажника, то антисоветчика, то бог знает кого. Служба выработала у него такой характер? И специальную психологию? Но ведь и философия обязывает. «Чем ближе к построению социализма, тем острее классовая борьба». А где? В нашей стране? Или вообще — в мире? А если ее нет в нашем подвышковском масштабе? Значит, надо ее выдумать. Иначе со службы долой.
И откуда у таких, как Шумейко, эта повышенная подозрительность? Думают — бдительность? Нет, именно подозрительность…
Но что же он делает, этот Шумейко? Стравливает руководителей. Дядя Котя для него вроде бродила. Нет, тут мой долг — вмешаться. Надо со стариком потолковать. Только послушает ли он меня? А я на него маманьку напущу».
Зуев сам не заметил, как, увлекшись этими рассуждениями, подошел к Зойкиному дому. Там тоже еще не спали.
2Появление Зуева в доме Зойки, да еще в такое позднее время, было встречено с удивлением, которое перекрывала радость. Мать и сестра, поздоровавшись и поговорив для приличия несколько минут, вышли в другую комнату. Ребенок спал. Зойка в гарусном платке, накинутом поверх блузки на плечи, остановилась у шкафчика, плетью опустив руки.
Как только они остались одни, странная неловкость овладела Зуевым. Вот зашел наконец поговорить начистоту, а с чего начинать?
— Все думал зайти к тебе, Самусенок, дневники твои занести. Шамрай уже давно их у меня оставил.
— Я знаю. Спасибо, — тихо сказала Зойка. И тут по ее удивленному взгляду Зуев понял, что сказал не то. Дневников-то с ним не было — они остались дома.
— Сейчас мимо шел. Вижу, свет. Дай, думаю, загляну на огонек. Поговорим… о жизни.
«Черт те чего плету. Да что я, словно оправдываюсь перед нею», — начиная злиться, подумал он и присел на табурет у стола.
Зойка молчала, ожидая, когда же он раскроет ей цель своего визита. Так и не дождавшись, первая подошла к нему и нагнулась, облокотившись на угол стола. Совсем близко, возле его опущенных глаз, блеснул пышный «девятый вал», а локоны даже коснулись щеки. На него смотрели участливые, познавшие материнство глаза.
— Трудно вам, Петр Карпович?
— А тебе легко? — с упреком спросил он.
— Мне что? Сама виновата. А вы из-за чего мучаетесь?
«Из-за любви к тебе», — чуть не вырвалось у него. Но он промолчал. И она, видимо, поняла это чутким женским сердцем.
— И не надо, Петрусь! Разлучила нас война. И это навеки. Я ведь тоже думала… Ну что ж что ребенок? Ведь я видела, знала — вы простили мне. Правда, простили?
Зуев кивнул утвердительно.
— Да и какое я имею право… обвинять или даже упрекать?
— Право имеете. Но вы читали, как оно получилось. А лучше было в потаскушки? Или в петлю, как Надька… — И вдруг, повеселев, сказала: — Тогда, после кино, я решила: вот пойду к нему сама, на шею брошусь, завлеку, уедем. Будем жить счастливо, забудется.
— А почему не пришла?
Зойка замялась.
— Говори, почему? — настаивал он с надеждой.
— Был у меня человек один.
— Котька? Шамрай. Пошла бы за него?
— Ради ребенка согласилась бы. Но он свою долю нашел. А сейчас о другом я. Тот человек мне про Москву рассказал. Дитя у вас там. Только берегитесь, Петруша, берегитесь вы их… Они от меня заявление на вас требовали…
— Ну и что же? Написала? — с интересом спросил Зуев.
— Да что вы? Разве можно друзей юности продавать. Неправдой… Если бы что было между нами… Только ведь не было.
— Конечно, не было, — вздохнув, сказал он.
Но она поняла это по-своему.
— Нет, какая я ни есть, а предательницей не была и не буду. Ведь вы моя любовь? Первая! И единственная… Чистая, настоящая, как тот мир, который нарушен войной… Веришь ли ты мне, друг мой? — вдруг резко переходя на «ты», спросила она.
— Верю, — твердо, глядя ей прямо в глаза, сказал Зуев.
— Спасибо… — тоже не отводя глаз, ответила она. И, видимо желая отблагодарить за доверие и как бы бросаясь с кручи в омут головой, даже зажмурившись, предложила то единственное, что оставалось в этой смятенной душе: — Хочешь, Петрусь, я твоей любовницей буду? Потайной, чтобы никто не знал. Никто, ни один человек. Ведь не маленькие мы. Украдем свое счастье… Как его у нас война украла…
Она замолчала, испуганно глядя куда-то через голову Зуева. Он невольно оглянулся, нахмурившись. Зойка и это поняла по-своему. Не дав ему заговорить, спросила с тоской:
— Она в Москве? Сын у тебя? Дочка?
— Девочка, — ответил неуверенно Зуев, потерев шершавую щеку и чуть заметно, уголком губ улыбнувшись, еще не смея называть ребенка дочерью.
Двое молодых людей застыли, не нарушая горького очарования.
— Ты сама решай… о себе… — неловко начал Зуев и осекся. — Я все равно за тебя, не решу…
— Я-то решила. Как Манька посоветовала. Нашла и я себе инвалида. На костылях. И грудь прострелена. Туберкулез, — жестко, все так же глядя мимо Зуева, продолжала холодно Зойка.
— Он знает? — не то о сыне, не то о себе безразлично спросил Зуев.
— Все знает. Я ему сказала: записываюсь не по любви. «Какая уж тут любовь? — ответил он мне. — Я доходяга. Об сыне думай. Что ж, что от немца. А ты — мать. Я ему честную фамилию дам, русскую…» И еще сказал: «Ты молодая, гуляй. Только меня не позорь…» Вот так-то складывается моя жизнь.
Глянув на Зуева, Зойка тихонько, не тем жестоким, как бы мужским голосом, которым она передавала ему слова своего будущего мужа, а совсем другим, как бы обращаясь к самой себе, шепотом выдавила:
— Спасибо, любовь моя…
Зуев чуть подался к ней, чего-то словно не расслышав. Неожиданным, материнским жестом Зойка обняла Зуева — не за шею, нет, а за голову — и поцеловала, нежно коснувшись глаз, лба, щек. Хлынувшие из ее глаз слезы, которых она не замечала, обжигая Зуеву щеку, привели его в смятение.
Отстранив Петра, она все повторяла:
— Спасибо, любовь моя, чистая, светлая…
— Мне-то за что благодарность? — крепко сжимая ее трепещущие пальцы и тоже как бы отстраняясь, недоуменно спрашивал Зуев, заглядывая ей в лицо.
Всхлипывая и улыбаясь, оглядела она Зуева омытыми глазами со слипшимися от слез ресницами, и, не отнимая у него рук, с восторгом ответила:
— Как же мне не благодарить тебя, Петр? Я тебе что сейчас предлагала? Потайно твоей любовницей стать. И согласись ты, пошла бы на это с радостью. Весь свет бы обманывала, только уж инвалида своего обманывать я не стала бы, нет! Этого не позволила бы себе, не посмела… А за что же ему еще эти муки? А потом, как отказался ты, обрадовалась. Заплакала — от радости. Честное слово, от радости. Ведь ты сам сказал, что веришь мне, так поверь до конца. Ни предательницей я никогда не была, ни потаскухой никогда не буду!