Илья Лавров - Листопад в декабре. Рассказы и миниатюры
В каждом дереве у дождика был особый голос. Только море молчало, будто его и не было рядом.
Переборов острую боль, Ковшов сразу же пошел на веранду, вытерся полотенцем, стараясь не делать резких движений, и переоделся в сухое.
Дождик стих. И море, и небо, и земля слились в единый мрак и молчали. Ковшов посмотрел на мальчугана, у которого ноги высунулись из-под одеяла, и ушел в комнату хозяйки.
Она дремала. Ночник — лампочка, вкрученная в маленький ботинок футболиста и накрытая голубой половинкой мяча, — мягко освещал ее. Когда Ковшов тихонько сел на стул у кровати, она очнулась.
— Еще не спишь? — прошептала хозяйка.
Разглядывая женщину с умудренной ласковостью, он осторожно и нежно погладил ее рассыпанные по подушке пушистые волосы. А она вдруг почему-то тихонько заплакала. И, плача, зашептала:
— Ты, Серго, удивительный мужчина. Я такого не встречала. Да и какие у меня были мужчины!.. Почему ты печален, Серго? Ты улыбаешься, а я слышу печаль в твоем сердце. Не уезжай, Серго! И мальчика с собою оставь. Как я его люблю! Ты сильный, у тебя теплая душа.
А он все перебирал прядки ее волос, перебирал как-то уважительно. И вдруг в этом уважении и даже почтительности она почуяла что-то пронзительно прощальное. Она порывисто, испуганно схватила его руку, точно он должен был куда-то исчезнуть, и стала тревожно допытываться:
— Что ты, что ты? Что с тобой? А? Что? Серго!
— Слушай, если со мной что случится, если только… Мне что-то в последнее время… Неважно я себя иногда чувствую. А ведь со мной Максим — вот в чем дело. Улететь я могу только через три дня. Так билет куплен… Если что — позаботься о малыше и дай телеграмму родителям. Адрес в бумажнике. Там и деньги…
— Что ты, сумасшедший! Молчи!
…Он приказывал своему сердцу все более властно. Внутри его что-то напряглось. Он как бы вздыбил скакуна и крепко держал его эти последние дни.
Дочка с мужем уже приехали с Сахалина, и Ковшов дал им телеграмму о вылете. Максим заявил, что «телеграмма — это малоразговорное письмо». Хозяйка проводила их в Адлер на аэродром как своих родных. Она плакала, целуя Максима.
— Расти, мое золотко, будь как дедушка, — шептала она, — слушайся его, береги… А это тебе подарочки, вспоминай тетушку Анаиду, — и она подала мальчику корзину, обвязанную сверху чистой тряпицей.
Потом она, вытирая мокрое лицо синим платком, принялась заклинать Ковшова:
— Я жду вас на следующее лето! Я жду! Ваша веранда будет свободна. Я жду. Весь дом для вас будет свободен. Я жду!
— Мы приедем! — кричал Максим, забираясь в красный сквозной вагончик. — Ведь мы приедем, деда?
Но Ковшов не слышал его: он молча смотрел на хозяйку, а она на него, пока цветные, игрушечно-маленькие вагончики катились к огромному самолету, широко распростершему крылья…
Когда самолет ушел в заоблачную высь, Ковшов совсем по-молодому затосковал о хозяйке. Он долго смотрел на корзину, завязанную ее руками. Максим прилип к иллюминатору, завороженно глядел на белые дымящиеся хребты облаков.
Скоро он свернулся в кресле клубочком и заснул. Ковшов укутал его пиджаком, направил на себя сильную холодную струю, бившую сверху в трубочку-вентилятор. Посмотрел на часы. Лететь нужно было семь часов…
Мчались над облаками. Здесь еще было светло, хоть солнце и бросало свой меркнувший свет уже с той стороны земного шара. Ковшов и мальчонка летели от рыжих хребтов заката навстречу тьме. Там, у них в Сибири, уже было темно, а здесь, с высоты, еще долго виднелись эти горящие вершины. Но с земли их уже, наверное, не видно. А вот и с высоты стали виднеться не хребты заката, а просто далекая-предалекая алая полоска. Она все сужалась, притухала… Самолет уносился дальше, дальше, ревел, рвал пространство… Дед и внук спускались, уходили из заоблачного света во тьму, к огонькам земли… Самолет легонько стукнулся колесами о бетон.
— Ну вот, Максим, мы и дома, — разбудил Ковшов мальчонку.
На земле их встретила ночь. Но в прорыве между облаками Ковшов еще видел оставленный им зеленоватый нездешний свет, идущий поверху с той стороны земного шара…
Дочь и зять встретили их шумно, весело.
— Получайте своего сына, — облегченно проговорил Ковшов, целуя дочь в белокурую голову.
Она была в алых вельветовых брюках, в ослепительно белой кружевной блузке, дымила сигаретой и совсем не походила на мать, имеющую ребенка.
Поджарый, загорелый зять в синих потертых джинсах, сверкающих «молниями» на карманах, подхватил Максимку, поднял его высоко.
— Мы с дедой путешественники! — закричал Максим.
Мать, смеясь, поцеловала его сбитые коленки.
— Да ты все такой же тощий, — она щупала его ребрышки.
Максим дергался от щекотки, хохотал.
Почти весь из стекла, аэровокзал кишел людьми. За низенькой загородкой ползла резиновая дорожка, тащила чемоданы прилетевших. Ковшов выловил свой чемодан и рюкзак с яблоками и грушами.
После кавказского пылкого солнца и влажной духоты сибирский свежий воздух, чуть пахнущий осенью, был вкусен и приятен. Выйдя на площадь, Ковшов глубоко вздохнул: многодневное внутреннее напряжение исчезло, и он почувствовал себя слабым и старым.
Когда подошли к такси возле скверика, Ковшов вдруг подтолкнул Максима к матери, торопливо сказав:
— Возьми мальчика, возьми… — и уронил хозяйкину корзину. Тряпица с нее слетела, и по земле покатились яблоки. Он сделал три больших шага к кустам, резко повернулся к внуку, выбросил руки вперед, точно призывая к себе малыша, и вдруг раскинул их в стороны и грянулся спиной на затрещавшие кусты, как рухнувший кедр, от удара которого земной шар слегка колыхнулся.
Ковшов еще успел услыхать из страшной дали еле уловимый крик Максима:
— Деда! Деда!!!
Но он уже не мог прийти на его зов.
1971Сентиментальный день директора
1Каждый входит в кабинет директора по-своему. И по тому, как он входит, можно определить характер человека…
Приемная большая, светлая. Ее пересекает синяя ковровая дорожка. Она тянется к дверям директора завода. Дверь обшита искусственной коричневой кожей. Под нее, должно быть, натолкана вата: широкие шляпки медных гвоздей утонули в ямках, и вся дверь усеяна мягкими выпуклостями.
Перед Галей на столе небольшая пишущая машинка, три телефона — белый, красный и зеленый, — стопки бумаг, пластмассовый стакан с карандашами. На большом высоком окне раздвинуты шторы, и на подоконник поставлены лиловые кудрявые астры в тяжелой стеклянной вазе.
Чтобы попасть к директору, нужно пройти мимо Гали через всю комнату.
Вот спокойно, уверенно и деловито идет главный инженер. Он высокий, сутулый, белобрысый. Во рту папироса, перед лицом клубится дым. Паркет под его ногами равномерно похрустывает, как снег.
Едва он выходит от директора, как тут же с дивана вскакивает толстяк со лбом, переходящим в бледную лысину. «Можно»? — вежливенько осведомляется он у Гали. Он семенит, изогнувшись перед директорской дверью. Скрип-скрип-скрип — тоненько, торопливо и угодливо поскрипывает под ним паркет. Зажимая под мышкой пузатенький, истертый портфель, толстяк благоговейно стучит казанками согнутых пальцев в дверь. Стук юркого толстяка, конечно, не слышен в кабинете, и он стучит лишь для того, чтобы выразить свое почтенье к тому таинственному и всемогущему существу, которое царит за этой дверью. Посетитель приоткрывает ее, сует голову в кабинет и мягонько вопрошает:
— Можно к вам, Иван Тимофеевич?
— Опять тебя принесло? — глухо доносится из глубины кабинета.
Толстяк проворно бросается в дверь, как в омут.
Через несколько минут он вылезает в приемную, и по его лицу катятся капельки пота. Галя беззвучно смеется. Это, конечно, какой-нибудь «толкач», приехавший бог весть из каких мест «проталкивать» заказ своего предприятия…
Мрачно хмурясь, краснея и комкая в руке старенькую кепку, шагает к дверям парень из ОТК. Каждый мускул у него напрягся, и он идет как деревянный. Скрип, скрип — тягуче пищит паркет. Галя тихонько фыркает в платочек…
Следующим, самоуверенно, вразвалку, с наигранной небрежностью, идет парень из механосборочного. Паркет под ним сочно пощелкивает… А выходит он из кабинета красный, весь какой-то встрепанный, Галя даже пожалела его…
К дверям направился пожилой, не по годам стройный мужчина. Его черный, лоснящийся от времени костюм тщательно выглажен. Идет мужчина так мягко и невесомо, что скрипучий паркет помалкивает под его резными, нарядными, туфлями. Он на ходу, прихорашиваясь, поправляет галстук, по-женски кокетливо взбивает на висках благородно-седые волосы, у дверей тихонько откашливается в ладонь, сложенную трубкой, и с театральным достоинством открывает дверь.