Виктор Курочкин - На войне как на войне (сборник)
Сане очень хотелось поговорить с комбатом.
— Говорят, наши взяли Житомир, Белую Церковь… Тикает фриц.
Комбат усмехнулся:
— Не очень-то шибко. Вчера под Казатином Шестому корпусу досталось. Особенно Пятьдесят первой бригаде. Один батальон погорел начисто.
— Да ну? — И Саня повернул на голове шапку козырьком назад.
— Немцы подбросили свежие части, эсэсовцев. Дивизию «Мертвая голова».
— «Тотен Копф», — перевел на немецкий язык Домешек.
— Во-во! — подхватил комбат. — Говорят, головорезы, смертники. Или сегодня, или завтра нас наверняка на них бросят.
— В штабе так говорят? — спросил Саня.
— И в штабе, да и по всему видно, — комбат схватился за полевую сумку. — Чуть почту не забыл. Держи, — и подал Сане пачку писем.
В основном письма были Щербаку и Бянкину. Домешек получал изредка, да и то от фронтовых друзей. Сане пришло сразу два треугольника. Одно от матери, другое из Москвы. Но не от той, от которой давно уже перестал их ждать, а от совершенно другой и незнакомой — К. Лобовой. Саня хотел сразу же распечатать это письмо. Но в это время по колонне, от головы ее к хвосту, покатился крик: «Товарищи офицеры, к командиру полка!»
Саня сунул письмо за пазуху, спрыгнул с машины и, придерживая колотившую по ногам сумку, побежал за комбатом. Саня несся, как пуля, и прибежал первым.
— Товарищ полковник, младший лейтенант Малешкин по вашему приказанию явился, — доложил Саня и вытянулся по стойке «смирно». Вместо «хорошо, младший лейтенант Малешкин» командир полка сказал:
— Поправь шапку.
Саня чуть не взвыл и дал слово забросить эту проклятую шапку и опять носить шлемофон, который был и тяжелый, и холодный, и страшно неудобный, зато всегда сидел как надо.
Полковник Басов сообщил командирам стоящую перед ними задачу: она заключалась в том, чтобы совершить восьмидесятикилометровый марш в район местечка Кодня и с ходу вступить в бой.
— Двигаться на предельной скорости. Всякое отставание будет расцениваться как трусость. У кого машина плохо подготовлена, пусть пеняет на себя, — предупредил командир полка и отдал команду: «По машинам!»
Обратно Саня бежал с Пашкой Теленковым. Бежал легко, не чувствуя под собой ног. Ему одновременно было и страшно, и радостно. Боялся он не предстоящего боя, а за машину, за механика-водителя. «Что, если он подведет?!» — с ужасом думал Саня. А Теленков надсадно, как командир, гудел:
— Восемьдесят километров, и сразу в бой. Дела паршивые, если сразу в атаку. Что-то у меня на душе тяжело.
— Хватит тебе притворяться, Пашка. Как будто ты боишься.
— Да я уж разучился бояться. Только на сердце тяжело. Словно на него каблуком наступили, — говорил Пашка. — Будь здоров!
— Будь здоров! — Саня на ходу пожал руку приятеля.
Санин экипаж словно чувствовал, что дело нынче будет серьезное. Когда Малешкин доложил им задачу, они переглянулись и, ничего не сказав, разошлись по своим местам. У Домешека с ефрейтором все было в порядке. Они свои обязанности знали, как говорят солдаты, туго. А Щербак заметался. Он схватил щуп и бросился замерять в баках масло. Масла оказалось сверх нормы, а Щербак нервничал.
— В чем дело? — спросил Саня.
— Да что-то манометр шалит.
— Что с ним?
Щербак не успел ответить. Заревели моторы, и он ринулся в машину. Колонна тронулась и сразу же стала набирать скорость.
Ночью село Высокая Печь ничем не отличалось от других сел. Только сейчас Саня увидел, как Высокую Печь расколошматили. Погоревших хат было не много, лишь кое-где чернели пятна пожарищ. Большинство хат было расстреляно. Саня безошибочно определял, где хату поцеловал снаряд, а где шарнула мина. От снарядов в стенах чернели сквозные дыры. Мина накрывала хату сверху. В крышах зияли провалы и торчали расщепленные жерди. Попадались хаты без углов, без стен, или вообще на месте дома лежала бесформенная куча глины и соломы. На самой окраине села крошечная, как скворечник, хатенка уткнулась окнами в снег.
За селом колонна круто повернула на юг и понеслась по хорошо накатанной дороге. На обочине сидели солдаты-пехотинцы, спустив ноги в кювет, и равнодушно смотрели на мчавшиеся самоходки. Гусеницы бросали им в лицо снежную пыль, перемешанную с едким, вонючим дымом. Солдаты не отворачивались. Видно было, что они смертельно устали.
Стреляя выхлопными трубами и лязгая гусеницами, колонна нырнула в молоденький сосновый лесок и круто объехала перевернутую куполом вниз танковую башню. Из-под башни торчали кирзовые сапоги и желтые, словно восковые, руки с растопыренными пальцами. Метрах в десяти стоял обожженный корпус. Из люка механика-водителя свешивалось безголовое туловище старшего сержанта. Руками он все-таки успел дотянуться до земли.
Малешкину стало жутко. Он взглянул на заряжающего с наводчиком. Они, в свою очередь, посмотрели на командира, и все трое, как по команде, полезли в карманы за табаком. У Бянкина по скуле, как челнок, сновал желвак. У Домешека одна бровь взлетела на лоб, другая — сползла на глаз. Саня закурил, глубоко затянулся и вспомнил о неисправном манометре. Спустившись в машину, он пробрался к механику-водителю, тронул его за плечо. Щербак оглянулся и подставил ухо.
— Как манометр? — закричал Саня.
— Порядок, — ответил Щербак и, потянув на себя рычаг, зажал левый фрикцион. Правая гусеница забежала вперед. Щербак отпустил рычаг, и самоходка, словно укушенная, понеслась по дороге.
Мелколесье сменили ровные, как на подбор, медностволые сосны с дырявыми макушками. Под соснами снегу еще было мало, кое-где зеленели лужайки брусничника. Декабрьское солнце греет плохо, светит мало. Оно уже задевало за макушки деревьев. На дороге лежали синие тени. Гусеницы, громыхая, кромсали их, смешивая с грязным дымом и сухим снегом. Было очень мирно, и если бы не рычание самоходки, ничто не напоминало о войне…
Первой встретилась раздавленная немецкая каска, за ней грязно-зеленая шинель с алюминиевыми пуговицами, потом нога в сапоге. Потом… потом самоходки пошли перемалывать, кромсать и утюжить остатки разгромленной фашистской колонны. Обе стороны дороги танкисты завалили повозками, разбитыми машинами, снарядами и трупами. Сразу столько убитых Сане еще не приходилось видеть. Они валялись и в одиночку, и кучами в странных до невероятности позах. Как будто смерть нарочно садистски безобразничала, издеваясь над человеческим телом. Убитая лошадь опрокинулась на спину, задрав вверх ноги. Стертые копыта под солнцем блестели, как никелированные. Привалившись к колесу, уронив на грудь голову, навеки задумался немецкий артиллерист. Совершенно нетронутой съехала на обочину кухня. Над котлом, весело поблескивая, торчал на длинной палке алюминиевый черпак. Зато от машины, к которой она была прицеплена, остался почерневший остов с коричневыми ободами. Поперек дороги лежало что-то темное, бесформенное. Саня не успел рассмотреть, как самоходка накрыла его. А когда оглянулся, то с трудом распознал человеческое тело. По нему, видимо, прошло не меньше сотни танков и раскатало как блин. Промелькнула штабная машина с настежь распахнутыми дверцами. Все вокруг, и дорога, было усыпано бумагой, папками в синих корках с черной фашистской свастикой. Убитый офицер в светло-голубой шинели лежал, уткнув голову в снег. На затылок его словно кто-то вылил банку густого вишневого варенья. Уголок тонкого листа бумаги прилип к нему, и когда мимо пронеслась машина, листок встрепенулся, словно хотел улететь, беспомощно, как мотылек, потрепыхался, опять лег и успокоился.
— Ну и повеселились же здесь братья славяне! — воскликнул наводчик.
— Поработали что надо! — сказал ефрейтор. Сане тоже стало весело. Там, при виде безголового танкиста, его затрясло. А тут ничего, как будто так и должно быть. А как же иначе? Это же не люди, а фашисты!
Колонну немецких машин, загруженных снарядами, братья славяне не тронули. От машин до леса протянулись кривые следы.
— А шоферня, наверное, разбежалась, — сказал Домешек.
— Далеко не убегут, — заверил ефрейтор Бянкин.
И опять потянулся белый, пахнущий свежей капустой снег, сосны с жидкой хвоей, изредка мелькала тоненькая, словно забинтованная, ножка березки и серенький ствол осины.
Наводчик с заряжающим закурили. Саня вынул письма, повертел их, раздумывая, с какого начать. Очень хотелось с письма незнакомки К. Лобовой, а все-таки развернул мамино.
Мать сообщала, что живет теперь одна: Надя, родная Санина сестра, вышла замуж за безрукого Митьку Болдакова. Живет пока неплохо: запаслась на всю зиму картошкой, хлебца тоже немножко есть, а корова помаленечку доится. Потом перечислила подробно все деревенские новости:
«…А твой товарищ Колька Васин пришел с фронта слепой. Я его спросила: «Видишь хоть что-нибудь, Коленька?» А он мне говорит: «Чуть-чуть, тетя Дуня, со спичечную головку». Пенсию ему положили четыреста рублей. Колька задумал учиться на музыканта. Говорит, что слепым это дело очень легко дается. Выпросил у меня твою гармошку. Ты уж на меня, сынок, не обижайся, ты все равно играть на ней не научился, а Кольку жалко. Избави бог тебя, Санюшка, от такого несчастья. А председателем у нас опять бывший староста Василий Архипыч. Его потаскали, потаскали и опять в председатели определили. При немцах-то он за своих стоял горой, поэтому его и не сослали. А в Малинниках, говорят, старосту в расход пустили. А часовенка-то у ручья в Соловьихинском лесу сгорела. Пиши, Санюшка, почаще, уж очень я беспокоюсь за тебя. Почти каждый день хожу к бабке Синице гадать на картах. Все мы к ней ходим. Мне все время выпадает хорошая карта. А вот Наталья Силина гадала на своего Егора, так ей выпала вся черная карта. Она два дня выла дурным голосом. Потом Егор письмо прислал, пишет, что теперь служит в похоронной команде. Пиши, сынок, не ленись. Много мне не надо расписывать. Напиши, что жив, — мне и хватит. Береги себя, не суйся куда не надо, не лезь под пули с бомбами. Ты ж у меня какой-то оглашенный, всегда тебе больше всех надо было. А береженого и бог бережет.