Анатолий Шишко - Конец здравого смысла (сборник)
Так как ему в свободное время делать у себя в комнате было нечего, то он все время был в клубе или домоуправлении. Раз человек все время на виду, значит — он ничего про себя не таит, значит — вся его душа тут. И он всем своим видом только и хотел показать каждому, что он ничего про себя не таит, что вся его душа тут. Не занимая никакой должности, он стал необходимым в домоуправлении человеком. К нему обращались больше, чем к управдому, и сам управдом часто просил что-нибудь сделать или объяснить за него, так как уходил по другим делам. И ничего с таким удовольствием Кисляков не делал, как это.
Когда подходил какой-нибудь советский праздник, он делал плакаты, рисунки, организовывал шествия.
Тамаре он решил не говорить ни про развод, ни про переезд в новую комнату. Потому что его все-таки тревожила мысль, что она, устав от своих метаний, скажет ему в конце концов: «Я имею для тебя приятный сюрприз… Расхожусь с Аркадием и переезжаю к тебе, раз уж ты из-за меня развелся с своей женой». И тогда поневоле придется сказать, что он рад и давно ждал этого, иначе его отношения к ней будут похожи на подлость.
Для него сейчас было такой приятной новостью иметь при себе целиком все деньги, какие он получал на службе, что радовался им как ребенок.
Но через неделю после переселения он получил от Елены Викторовны письмо, в котором она требовала от него денег в течение шести месяцев. При чем предупреждала, что если он откажется — она подаст на него в суд. Он сейчас же пошел в консультацию, и ему сказали, что никаких денег он платить не обязан, так как жена сама подала заявление о разводе.
Он успокоенный вернулся домой, решив, что если Елена Викторовна все-таки подаст на него — он предъявит к ней встречный иск на свои вещи, которые она у него потаскала.
И тут же сжал голову обеими руками.
LIII
Тамара со времени знакомства с режиссером кинофабрики стала рассеянна, приподнято-возбуждена. Наконец-то, мечта ее была накануне своего осуществления. Она будет иметь работу и свое место в жизни.
Она теперь постоянно уходила на репетиции, на вечеринки. Раздавались постоянно телефонные звонки, и если в это время у них был Кисляков, то она, оборвав разговор с ним, подходила к телефону, и начинался долгий разговор. В ней чувствовалась лихорадочная приподнятость от своего успеха.
Тон ее был загадочно-кокетливый, она улыбалась, пожимала плечами, при чем, держа около уха одной рукой трубку телефона, другой чертила пальцем по обоям или покачивала ножкой. Часто громко, гораздо громче, чем это было нужно, как казалось Кислякову, смеялась. И этот смех ее был ему неприятен, отвратителен. Иногда ее оживленно блестевшие глаза, сосредоточенные на интересе к происходящему разговору, машинально останавливались на лице сидевшего напротив Кислякова. И когда он делал ей глазами знаки или показывал, что мысленно целует ее, она смотрела на него, не отвечая, как смотрят на стену, или вовсе повертывалась к нему боком, чтобы не отвлекаться.
Кисляков в последнее время почти никогда не заставал ее дома, а если заставал, то всегда в тот момент, когда она собиралась уходить. Здоровалась она с ним как-то торопливо, не глядя в глаза.
— Ты спешишь?
— Да, мне нужно итти на съемку…
— Что же, тебе некогда на одну минутку подойти ко мне?
— Я очень волнуюсь… У меня болит голова. И потом: как ты не можешь понять, что сейчас решается моя судьба, и я не могу быть в спокойном состоянии.
Кислякову пришла мысль, что если она отошла от него, то это только к лучшему, так как он развязался с ней без всяких драм и столкновений, потому что, кроме новизны, в ней не было ничего для него привлекательного.
Но когда он представил себе, что кто-то другой может обладать ею, что она к нему будет радостно выбегать навстречу или, оставшись с ним наедине, повернется к нему спиной и позволит себя целовать сзади в шею, вздрагивая при этом с пылающими щеками, — когда Кисляков представил себе это — жестокая ревность острым ножом резнула ему по сердцу, и у него потемнело в глазах. Ему показалось, что он в этот момент может убить, зарезать.
— Но ты все-таки любишь меня?
— Конечно, — ответила Тамара, наматывая на палец ниточку.
— Тебя никто из мужчин не интересует?
— Я же вообще к мужчинам равнодушна, ты это знаешь.
— А почему же ты такая странная?..
— Потому, что меня мучит наша ложь.
— Что же, значит, надо прекратить эту ложь? — спросил с забившимся сердцем Кисляков.
Тамара молчала, бросив ниточку и рассматривая пальцы своих больших рук.
— Значит, нам надо разойтись?
— Я не говорю этого. Боже мой, как я волнуюсь. Ну, мне надо итти.
Тамара слегка прикоснулась губами к его щеке и, легко выскользнув из его рук, убежала из дома.
LIV
До первого октября, т. е. до дня рождения Аркадия оставалось три дня. Кисляков, измучившийся неизвестностью отношений Тамары к нему, пошел к Аркадию, чтобы переговорить окончательно с Тамарой и пойти даже вплоть до того, чтобы предложить ей обо всем сказать Аркадию и переехать к нему в новую комнату, так как он потерял весь покой при мысли, что Тамара может ему изменить, хотя этого он не допускал. Она ведь говорит, что мужчины для нее безразличны, что она к нему только чувствует страсть.
Когда Кисляков подошел к дверям квартиры Аркадия, он с досадой услышал оживленные мужские голоса, а в эти голоса врывались голос Тамары и ее смех, каким она смеялась, когда бывала в приподнятом настроении.
Он вошел и прежде всего увидел недовольное лицо Тамары, с каким она вглядывалась через стол при стуке входной двери в темноту передней, чтобы увидеть, кто пришел.
За столом, заставленным остатками блюд и наполовину опорожненными бутылками, сидели несколько человек чужих мужчин и Аркадий. Здесь был дядя Мишук, который в первый день приезда привез Тамару в дождь на машине, потом Миллер, кинематографический режиссер, от которого теперь зависела ее карьера, и, наконец, высокий молодой человек в кавказской суконной рубашке с мелкими частыми пуговками.
Тамара с раскрасневшимися щеками сидела на диване, очевидно, пересев туда с хозяйского места. А мужчины оставались на стульях.
Кислякова поразило выражение лица Тамары. Когда она увидела, что это он, у нее появилось легкое смущение, она на секунду потерялась и без всякой нужды, передвигая на столе бутылки и стаканы, спросила, не хочет ли он есть.
Она избегала взглядывать на Кислякова. Он хотел хоть на секунду остановить на себе ее взгляд, встретиться взглядом с ней в упор и не мог. Ее глаза встречались с ним только в тот момент, когда она обращалась к нему с вопросом, и она опускала их или отводила в сторону, когда он отвечал ей на вопрос.
Аркадий, уже пьяненький, при его появлении встал из-за стола и, не замечая, что ему под ноги попала упавшая с колен салфетка, пошел к нему навстречу.
— Я сегодня счастлив! Около меня собрались все мои друзья. Вот дядя Мишук, вот Левочка, о которых ты слышал. Левочка сегодня приехал из Смоленска. А вот наша судьба и наше провидение — Густав Адольфович Миллер, который обещает сделать из Тамары величайшую артистку.
— Величайшей артистка я не обещал сделать, я обещал сделать большую, — сказал Миллер.
— Все равно, ты сделаешь «большую», а она сама доделает остальное, — сказал Аркадий. Потом, указывая Миллеру на Кислякова, продолжал: — А это мой старейший друг. Друг — это священное слово, которого современность не понимает. Н-не понимает! Если бы такая дружба соединяла всех нас, все было бы иначе.
Миллер со снисходительной иронией по отношению к Аркадию и с вежливым достоинством к незнакомому гостю встал из-за стола, бросив с колен салфетку на стол.
— Познакомься с ним… и с теми… Это редкие люди… Если бы все были такие, мы бы не погибли… Мы бы…
Аркадий сделал какой-то неопределенный жест над головой и тяжело сел на свой стул, что-то шаря у себя на коленях, — очевидно, ища салфетку. Не найдя ее, он сказал:
— Я никогда не пил, а вот теперь запил. Это значит, что со мной дело кончено! Катись уж до конца, по-русски. Все равно нам теперь не встать. Я рад хоть за нее.
Тамара каждую минуту обращалась с какой-нибудь фразой к Миллеру: она то вспоминала случай на съемке, то спрашивала, как ей держаться в том или ином месте ее роли.
Миллер, потрогивая своей пухлой рукой стаканчик, как бы несколько стеснялся того приподнятого состояния, в каком была Тамара, как стесняется учитель слишком восторженного поклонения со стороны своей ученицы.
Он старался меньше и короче встречаться с ней глазами и больше смотреть на стаканчик вина, который он продолжал потрогивать и повертывать на скатерти.
Кислякову были противны его европейская самоуверенность, белые, рыжеватые ресницы и холеное сытое лицо. Он был в дорогом заграничном костюме и, по-модному, в туфлях и чулках с подобранными в них широкими штанами, в которых он имел вид иностранного туриста. И в этом костюме точно сквозило европейское презрение к советским, плохо одетым людям, с почтительным вниманием слушавшим его.