Анатолий Шишко - Конец здравого смысла (сборник)
— Можно ли здесь итти против течения? И я теперь с новой верой говорю себе, что можно! Я делаю последнюю ставку. И я и ты, мы когда-то верили, что личность должна итти вразрез с массой, так как масса слепа и консервативна, несмотря ни на какую революционность. Для того, чтобы истина имела силу жизни, достаточно двух.
Помнишь, я тебе говорил, что такие люди, как мы, которые одинаково понимают, которые наиболее надежны, которые наиболее глубоко чувствуют всю трагедию совершающегося, — должны основать из себя «церковь», чтобы сохранить на земле хотя бы в ничтожном количестве ту общечеловеческую правду и истину, которую мы носим в себе. Нам не нужно множества, потому что множество не есть показатель истинности. Истина всегда зреет в единицах и в них может храниться, как в ковчеге завета, пока не придут времена.
И ты поймешь теперь все значение твоей дружбы для меня. Теперь особенно, когда ее душа от меня отходит, когда ее личность начинает жить самостоятельно, у меня ничего не остается, кроме тебя. Мы с тобой вдвоем затерялись в пустыне, чтобы, поддерживая друг друга, в чистоте сохранить остатки человека для будущих времен.
* * *Ипполит Кисляков, идя от Аркадия, проходил по тому переулку, где он жил, и невольно посмотрел со странным чувством на свой дом.
С женой он после своего отъезда не виделся. С ней он даже не попрощался.
Проходя мимо дома, он не удержался и заглянул в подъезд. Там рядом с доской, на которой были написаны фамилии квартирантов, висел большой лист; на нем были нарисованы красками картинки, карикатуры и в верхней части листа заголовок:
«Стенгазета отряда имени Буденного — редакция квартира № 6, комната 9-я…».
Комната № 9 — это его бывшая комната, которую он вырвал почти из рук у дамы с ордером Цекубу и откуда его выжили самого. Он пошел дальше и опять вспомнил Миллера с его белыми ресницами и животным круглым затылком. Его, как иглой в сердце, кольнула острая ревность. Это была не физическая ревность (потому что Тамара сама сказала, что она, как мужчину, чувствует только его — Кислякова), но это была духовная ревность от мысли, что другой человек духовно заинтересовал ее больше. И кто же! Тот, кто с тупым циничным самодовольством сказал, что русскую женщину можно купить за три пары шелковых чулок. Кисляков вдруг ощутил давно забытое чувство: оскорбление национального достоинства.
— Эти господа иностранцы думают, что нам теперь можно говорить, что угодно, что мы…
Вдруг он наткнулся на что-то, какой-то предмет упал на мостовую и сейчас же послышалось:
— Куда тебя черти несут! Не видишь?
Это кричал торговец яблоками с лотка, стоявшего на тротуарной тумбе. Кисляков в задумчивости налетел на этот лоток и свалил его вместе с остатками яблок.
— Провались ты со своими яблоками. Я за них заплачу, вот и все.
Он вынул пять рублей и сунул их торговцу. Тот на полуслове оборвал свои ругательства и, взяв деньги, даже снял шапку и поблагодарил.
— Кто же ее знал-то, — говорил он, когда Кисляков уже отошел, — ведь теперь какой народ пошел: он свалит да еще обложит тебя. А этот, вишь, добрый человек, в убыток не хочет вводить.
Он, подобрав из грязи яблоки, обтер их полой фартука и опять разложил на лотке.
И, когда уже дело было сделано, Кисляков спросил себя: «А почему же именно надо было отдать пять рублей, когда там и яблок-то было всего на рублевку? Да и все равно разносчик опять их положит на лоток?».
Ответа на это не нашлось.
«Эти господа думают, что нам уже можно говорить в глаза, что угодно», — продолжал он думать о Миллере, шагая по темной улице.
«Вот закатить бы ему хорошую пощечину, тогда бы он узнал. И как это никто не нашелся ничего ему ответить, — еще угодливо смеялись. Он даже, кажется, сам смеялся из вежливости».
LVI
На третий день после вечеринки у Аркадия, Кисляков проснулся в своей новой комнате в совершенно особенном настроении.
Во-первых, сегодня было первое октября, исполнялся срок, поставленный Тамарой. Она просила не трогать, не расспрашивать ее ни о чем только три дня, так как что-то должно было решиться в ее жизни, после чего их отношения, вероятно, будут продолжаться попрежнему. Во-вторых, у него с необычайной ясностью определилась его политическая позиция: отныне он (раз и навсегда) действительно верный друг Полухина, и тот может на него положиться, как на самого себя.
А этим ребятам из ячейки он скажет, что они неправы в своем отношении к Полухину. Он не побоится заявить, что стоит на стороне Полухина (тем более, что вряд ли они так сильны, как думают).
Но, когда он пришел в музей, его как обухом по голове ошарашили новостью: ячейка свалила Полухина… Ему было поставлено в вину его индивидуальное управление, без привлечения к творческой работе молодых сил. Он ни разу не созвал их, не проявил никаких коллективистических навыков и распоряжался, как генерал доброго старого времени (Ипполит Кисляков предупреждал его). Обнаружился полный отход Полухина от рабочего коллектива и полное игнорирование предложений ячейки.
Но каково же будет теперь его, Кислякова, положение?
Ведь он был правой рукой Полухина. Полухин везде и всем говорил про Кислякова, что это самый ценный для дела и революции человек. Как ячейка теперь посмотрит на него, верного товарища и друга Полухина? Может быть, решит, что вообще нужно будет оздоровить аппарат и в первую голову пошлет его к чорту вслед за ушедшим Полухиным? А чем ему может помочь Полухин?.. Ему теперь не до того, чтобы помогать другому, когда у самого неприятность. И тем не менее Кисляков решил пойти к нему и сказать: «Вот пришло испытание моей верности: на тебя гонение, и я не покидаю тебя, пойду с тобой работать — куда хочешь».
Но дело в том, что Полухин не магнат, имеющий свои владения, а партийный человек, которого пошлют, куда найдут нужным, и пошлют одного, а не со штатом, хотя бы в лице одного Кислякова. Так что практически, реально, испытание «моей верности» — это полная чепуха.
А вот пойти в ячейку и постараться убедить ребят, чтобы они не делали глупостей, если еще не поздно, — это другое дело. Они скажут: «Ты, конечно, защищаешь его потому, что он твой друг». Тут можно возразить, что им руководит не дружба, от которой он ни одной минуты не думает отрекаться, а просто справедливость.
Они скажут: «Для нас, марксистов, грош цена справедливости, ради которой приходится покрывать неправильную линию руководства».
Но пойти к ним непременно нужно. И при этом нисколько не скрывать своих симпатий к Полухину.
Только с какой фразой войти? Если войти и сказать: «Вы что же, с ума сошли — отводите хорошего работника?..».
Эта фраза может, пожалуй, зацепить их самолюбие. Они посмотрят на него с оскорбительным удивлением и скажут:
«А вам-то какое дело? Вы что нам, товарищ или партийный, что позволяете себе делать такие заявления и еще в такой форме?».
На это можно сказать, что, конечно, он считал себя их товарищем: с кем они папироски на окне курили? Кого приняли в свою среду и говорят ему «ты», называют товарищем Кисляковым?
Но папироской на них, пожалуй, не подействуешь и попадешь в глупое положение. Тогда можно войти и иронически сказать, не напрашиваясь ни на какое товарищество: «Здорово вы размахнулись! Так вы скоро, пожалуй, всех ценных людей разгоните».
Кисляков по привычке говорил это сам с собой вслух, ходя по темному коридорчику внизу около архива, где никого не было. Он хотел было придумать еще какую-нибудь входную фразу, но в это время сверху показались двое технических служащих, которые несли вниз тяжелый ящик. Они даже остановились и с удивлением посмотрели на Кислякова, как будто тот разговаривал с невидимыми духами.
Он покраснел и, пробежав мимо них, неожиданно для себя прямо вошел в комнату ячейки. Там сидели Чуриков, торопливо писавший что-то под диктовку Маслова, который ходил по комнате и ерошил волосы, — и еще двое комсомольцев.
— Здорово вы размахнулись! — сказал Кисляков, войдя в комнату. Маслов рассеянно на него оглянулся.
Кисляков вдруг почувствовал, что его фраза рассчитанная на другую, не деловую обстановку, сейчас прозвучала несколько дико, так как люди были заняты спешной работой.
Чуриков, очевидно, понял эту фразу не в ироническом смысле, а в поощрительном, и сказал, на секунду оторвавшись от писания:
— Да. Мы и сами не ожидали, что победа будет на нашей стороне, а не на стороне Наполеона (так прозвали Полухина за его диктаторские замашки).
Кислякову показалось невозможным разъяснить, что он сказал это вовсе не в поощрительном, а, наоборот, в осудительном и ироническом смысле. Тем более, что люди отнеслись к нему с доверием, как к своему стороннику, и неудобно было бы при таком их отношении к нему взять да сказать: «Я не ваш сторонник, а сторонник товарища Полухина, и вовсе не думаю вас поощрять».