СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН - После бури. Книга вторая
Литература издавна судила человека с точки зрения нравственной, политической, Залыгин судит еще и с точки зрения экологической. Причем судит в масштабе философском, глобальном.
Природа «слишком много создала для человека благ, чуть ли не всю себя подчинила ему. И вот человек слишком избаловался»,— провозглашает в романе профессор Сапожков. «Человек требует от природы неизмеримо больше, чем остальные вместе взятые живые существа, он природу пачкает, грабит и разоряет, так что же, она за это должна терпеть его дольше всех?» — вторит ему Корнилов. Как будто бы проблематика скорее наших дней, чем двадцатых годов. И так легко угадать в подтексте Чернобыль, катастрофически высыхающий Арал, кислотные дожди, озонные дыры. Но, во-первых, негативные последствия воздействия людей на окружающую среду проявлялись и прежде, а во-вторых, писатель всегда стремится взглянуть на деятельность людей с максимальной широтой, в комплексе обстоятельств. Не только экономические, социальные, классовые аспекты, но и экологические, Не только борьба за те или иные перемены, но сам «закон Существования».
Отсюда характерная для его этики категория предела, края, черты. Того рубежа, который люди не имеют права переступать, если хотят уцелеть, сохраниться на нашей планете.
Предел — это ядерная бомба, способная испепелить все живое, ликвидировать цивилизацию.
Предел — это потеря плодородия земли, чистоты рек и воздуха: «...нам не привыкать к потерям, но только до тех пор, пока не настанет момент потерять природу,— после этого терять уже будет нечего».
И роман «После бури» тоже пронизан драматическими мотивами края света, конца света. Хотя между краем и концом еще есть некий спасительный зазор, некая дистанция. Край — это последний звонок, последний сигнал образумиться, спохватиться, попятиться от пропасти, Конец — это обрыв, тотальное исчезновение, небытие.
Вот так и происходит взаимодействие прозы и публицистики, взаимопроникновение настроений, идей.
Не забудем, что роман «После бури» рождался на протяжении целого десятилетия, что за этот срок совершалась естественная и неизбежная трансформация замысла. И связь между обеими частями вовсе не механистична. Даже в стилевом смысле, Первая книга более экспериментальна, символична, вторая — традиционные, сюжетнее, она более внимательна к характера, конкретной обстановке, биографическим хитросплетениям.
Первая глава произведения открывается ударом колокола на городской каланче и обозначением времени: 10 часов утра 28 июля 1921 года. С этого момента и пущены часы, включен календарь событий.
Однако есть в романе и другая точка отсчета. Основная, решающая. Это начало новой эры, начало нового летосчисления — Октябрь 1917 года, Великая дата, переломная в истории всей цивилизации. Ведь каким он был, этот год; «Он был годом 1917-м от рождества Христова, 1035-м от основания Русского государства, 929-м от введения на Руси христианства, 336-м от покорения Сибири, 304-м от вступления на престол дома Романовых, 117-м от уничтоже
ния пыток в России, 54-м от отмены в России телесных наказаний, 56-м от отмены крепостного права... » И этот хронологический шлейф существен. С ним связано сосуществование в настоящем различных пластов духовного опыта, различных психологий, идеалов, иллюзий.
Артель веревочников и теперь, после гражданской войны, живет по законам средневековья. Та же технология, тот же уклад, те же нравы. Неподвижность, кондовость, застывшее время. А «председатель человечества» Пахомов, он уже весь в будущем, в хлопотах о грядущем общечеловеческом братстве, о проектируемой им Мировой Культурной Эволюции и перераспределении духовных ценностей между народами. Архаика и фантастика запросто встречаются на площадке настоящего, навязывают свои требования.
Никто из героев повествования не тоскует по недавнему, дооктябрьскому прошлому. Никто из них, даже самые «бывшие», не жаждет реставрации, возвращения царя. Разве что полковник Махов испытывает ностальгию. Да и он уже смирился с поражением, признал скрепя сердце, что «сильнее большевики, и точка». Да и он не столько сопротивляется новой власти, сколько исполняет рутинные предписания кодекса офицерской чести, предпочитая погибнуть в перестрелке с красноармейцами-чоновцами, чем быть арестованным.
Махов, он — что? Символ окостенелости, статики. Раз и навсегда сформировавшиеся то ли убеждения, то ли предрассудки. Приверженность одним и тем же догмам. Уверенность в своем совершенстве («его идеалом был он сам, точно такой, каким он неизменно был, есть и будет — если только он будет?! — но изданный тиражом минимум в пять-шесть тысяч экземпляров»).
Они убоги, маховские трактовки истории («все нынешние беды человечества, а России прежде всего, суть производные от Англии»), убоги рецепты спасения через казарменную дисциплину, унификацию умов, субординацию и беспрекословное выполнение приказов, убоги и взгляды на общество как на «армейский тыл и обширное интендантство».
Выпавший из любезной своему сердцу системы фрунта, ранжира и команды, полковник остался не у дел, ни с чем и никем. И не просто Махов выбывает из романного действия — выбывает обреченное, отмеченное печатью безжизненности, мертвенности. Одна за другой исчезают, аннигилируются судьба эсеровская, судьба кадетская, судьба меньшевистская. Все они сходят на нет после Октября, все они внутренне исчерпаны и не способны к развитию. Писательский сарказм очевиден, и обращен он против отвергнутого историей.
Как и в прежних произведениях, Залыгина привлекает то, что может отозваться, сказаться в будущем. Другое дело — как? С каким знаком — с плюсом или минусом?
Да, многие политические идеи рассыпались, перегорели в пламени революции и гражданской войны. Но психология-то осталась, привычки сохранились, и «бывшее», «бывшесть» вступили во взаимодействие с новизной, приспосабливаясь к ней, а то и осложняя ее. Это изобретателю Казанцеву просто. Путаник в теории, утопист, прожектер, но ведь самородок же, талант, золотые руки. Герой, близкий по духу мастерам и машинистам А. Платонова, ощущающий себя пусть малой, но органической частью целого. И весь мир он воспринимал «как огромную машину, не во всем идеальную, в смысле социальном и вовсе плохо отрегулированную, зато с надежным двигателем, которому кто-то и когда-то дал красивое название: «Солнце». Наказанный новой властью за шашни со Вторым Интернационалом, он той же властью и призван на службу — на заводское производство, к Большой Наладке.
Махов ушел из жизни, потому что в ней, нынешней, ему нечего было делать.
Казанцев ушел в жизнь, потому что она лежала перед ним как бескрайнее поле деятельности.
И то, и другое естественно. Это варианты самоочевидные, но есть и другие.
И тут самое время присмотреться к персонажам романа. Кто они? По роду занятий, по взглядам, по устремлениям? Отрицательные характеристики порой тоже могут быть полезными, проясняющими. Как в данном случае, например. Герои первой книги — не рабочие, не крестьяне, не большевики и не сознательные борцы за линию партии. Но они и не враги, не оппозиционеры, не злопыхатели. Они то ли осколки разбитого прошлого, то ли листья, подхваченные водоворотом истории. Они — с бору по сосенке и соответственно — кто в лес, кто по дрова. У каждого своя программа, свой конек, своя задушевная мысль. Иногда безобидная, иногда симпатичная, иногда опасная. Одни ищут правду, другие — выгоду, третьи берегут свой покой. Но ни у кого нет определенности, устойчивости. Одним словом, как замечает о своих товарищах по артели бурильщик Портнягин, «собрались неизвестно кто... Верно, что сброд!» От бывшего приват-доцента Корнилова до бывшего же мародера Сенушкина.
Я говорю об этом, потому что с такой спецификой «человеческого фактора» сопряжена специфика повествования. Не то чтобы оно бессобытийно (уж в те-то нэповские годы событий хватало — и мировых, и государственных, и местных, и всяких прочих), просто оно ориентировано на другое. На обозрение мировосприятий, мыслей, проектов, утопий, на медитацию. Характеры не через поступки, а через высказывания, через прямое самовыражение.
А Петр Васильевич Корнилов? Он-то к этой роли обозревателя и приспособлен в наилучшей мере. Он со своей идеей отыскать нечто общечеловеческое, непреложное, равно обязательное для всех наций, сословий и классов. Он со своей претензией стать Колумбом цивилизации, открыть «великую, величайшую мысль всех народов», мысль объединяющую, цементирующую, которая была бы «не христианская, не исламская, не исключающая одна другую», а всеохватная, для всех приемлемая. Он, жаждущий выслушать всех и каждого. Так кому же, как не ему, быть идеальным слушателем, идеальным собеседником? Кому, как не ему, впитывать, вбирать в себя, сопоставлять, классифицировать?
Положение этого героя в книге уникально и своеобразно. Он соприкасается со всеми, но остается одиноким, неприкаянным. Он ищет свою миссию, свое предназначение, но лишь ко всему присматривается, не в силах определить подлинно свое: этакий вечный экскурсант по событиям, пространствам, теориям, эпохам. Он одновременно и экспериментатор, ставящий опыты на себе, и подопытное существо, на котором Ее Величество История испытывает свои затеи. Например, войну, «и он жил на войне, признаться, неплохо жил, если уж остался жив, а потом на нем же была испытана революция, военный коммунизм, лагеря для офицеров контрреволюционных армий, потом он стал «бывшим», а потом настал нэп и он без особых затруднений, по воле случая стал нэпманом».